Хармс ответил не сразу — и неожиданно для всех:
— На Гёте. — И добавил: — Только таким представляется мне настоящий поэт.
«На тот же вопрос ответил и Введенский:
— На Евлампия Надькина, когда в морозную ночь где-нибудь на Невском беседует у костра с извозчиками или пьяными проститутками.
Надькин — популярный в те годы персонаж из „Бегемота“, ленинградского юмористического журнала. Длинноносый человечек символизировал обывателя нэповских лет. Выбор оказался не случайным, у меня и моих друзей было немало случаев убедиться в этом.
Вспоминаю и собственный ответ. Моделью для подражания оказался Давид Бурлюк, „только с двумя глазами“ — счёл я необходимым оговориться.
Игра продолжалась, очередь дошла до Заболоцкого.
— Хочу походить на самого себя, — ответил он не задумываясь.
Запомнились не только серьёзно прозвучавшие слова, но и то единодушие, с которым их встретили Хармс, Введенский, Леонид Липавский. Стоило Заболоцкому скрыться за дверью, тут же его обвинили в эгоцентризме, мании грандиозо, многих других грехах, в равной мере незаслуженно.
Безрезультатно пытался я напомнить, что Заболоцкий действительно никому не подражает, а ему подражали многие. Примеров подражания каждый из нас знал множество.
Всегда и во всём оставаясь самим собой, он не был подвержен распространённому недугу (иначе не скажешь) играть заранее придуманную для себя роль. Актёрство не на сцене — в жизни — было не только чуждо, глубоко отвратительно Заболоцкому».
Без сомнения, точно так же думал Николай и несколькими годами раньше, когда только определялся как поэт, когда никаких «первых результатов» ещё не было и, уж конечно, когда ему ещё никто не подражал.
В студенческой жизни ему некогда было предаваться отчаянию и тоске. Заболоцкий деятельно участвовал в создании институтского кружка поэтов, который был назван «Мастерской слова», выступал на вечерах с чтением своих произведений — впрочем, без успеха и видимого одобрения слушателей. С поэтами в рядах будущих педагогов Николай как-то не сошёлся. Среди них выделялся Николай Браун, впоследствии довольно известный стихотворец. В отличие от Заболоцкого, с его ещё не перебродившими мыслями и чувствами, смутными образами и метафорами, Браун сочинял свои ясные, благозвучные стихи в полном согласии с традицией.
«Литературная молодёжь Педагогического института более сочувствовала Брауну, — пишет Никита Заболоцкий. — В ходу были артистический эффект, яркая внешняя образность, склонность к декадентству. К Заболоцкому относились несколько свысока. <…> Кое-кто пытался покровительствовать ему и наставлять на путь истинный, что, конечно, отталкивало молодого человека с остро развитым чувством достоинства. Он стал избегать откровенных высказываний о своих взглядах и последовал совету, данному им Касьянову: „Если видишь в себе что-нибудь, не показывай этого никому, — пусть ты будешь для других кем угодно, но пусть руки их не трогают твоего сердца“.
Постепенно Николай стал отходить от активного участия в „Мастерской слова“. В результате, когда с февраля 1923 года в издательстве „Прибой“ начал выходить общегородской студенческий литературный и общественно-политический журнал „Красный студент“ и молодые литераторы института стали в нём печататься, Заболоцкого среди них не оказалось».
Писать стихов он, конечно, не перестал, но, наверное, стал строже относиться к публикациям — как собственным, так и своих ровесников. Вряд ли его устраивал уровень творчества студентов, коль скоро даже о стихах лучшего из них, Николая Брауна, Заболоцкий отзывался чем дальше, тем пренебрежительнее. Николай Леонидович Степанов позже припомнил обычный отзыв в 1930-е годы своего друга о Брауне: «Ему бы только молочные бидоны возить» — что касалось, вероятно, усиленного внимания Брауна к звучности стиха.
После стихотворения «Сердце-пустырь» и до 1926 года из стихов Заболоцкого не сохранилось почти ничего. То ли он всё уничтожил (скорее всего), то ли никому из друзей стихов не показывал и потому ни один из знакомых ничего не уберёг. Известно только, что на старших курсах института Заболоцкий писал шутливые экспромты своей однокурснице Ане Клюевой, а подруге её, Кате Ефимовой, посвятил вполне серьёзное стихотворение «Любовь», которое сам же потом и сжёг.
Полный курс обучения Заболоцкий завершил в 1925 году, но до весны 1926 года у него оставалась задолженность по педагогической практике в школе. А свидетельство об окончании института он получил лишь в 1927 году…
В августе 1933 года в Ленинграде встретились три друга по юности в Уржуме: Заболоцкий, Касьянов и Сбоев. Михаил заговорил о совместном с Николаем московском голодном житье-бытье, а Сбоев в ответ сказал, что, дескать, и в Петрограде в 1921–1922 годах они с Николой немало поголодали. Тут, по словам Касьянова, Николай Алексеевич вдруг оживился и признался: петроградская голодовка была для него временем плодотворным. Лежал он тогда в кровати без сил от истощения — но «в то же время вырабатывал собственный стиль».
Николай Сбоев оставил свои воспоминания, и начало их относится к осени 1925 года, когда он приехал в Ленинград «для приискания себе места в жизни». Стало быть, с Николой они голодали не ранее 1925 года. Очевидно, Касьянов, передавая слова друга, запамятовал точную дату и ошибся на три года.
Разумеется, над созданием своего стиля Заболоцкий думал все годы студенчества, но в 1925 году, по-видимому, в его «наработках» появились явные проблески. Дорогое воспоминание!..
Вот что пишет непосредственный участник событий Николай Сбоев в очерке «Мансарда на Петроградской (Заболоцкий в 1925–1926 годах)»:
«У меня был хороший адрес: Ленинград, ул. Красных Зорь, д. 73/75, мансарда, комн. 5.
Этот адрес я предпочёл другим из-за значительности и звучности слов: „Ленинград“ и „мансарда“.
Комната 5 до моего приезда была достаточно заселена: в ней жили студенты Педагогического института Блохин Александр Михайлович — тверяк, Заболотский Николай Алексеевич — из Уржума и Резвых Николай Петрович — также из Уржума.
Товарищи потеснились, отвели мне угол и помогли сколотить из большого ящика сооружение для спанья.
Жили в нужде; во владении этой братии были предметы фабричного производства — примус, чайник, котелок для варки пищи, связка бутылок для керосина. Другие предметы индивидуального пользования были привезены из дома — это были плетённые из ивы корзины, складные ножики и кое-какая посуда.
Н. П. Резвых был обладателем карманных часов — единственного предмета роскоши на четверых.
У нашей комнаты площадью примерно в десять метров потолок был скошен по ходу крыши, и воздуху в ней было маловато. Окно давало свету достаточно. Вид из окна был превосходен: за Большой Невкой мы любовались частью Выборгской стороны до Политехнического института и Сосновки. Паровое отопление работало исправно, но всё же при северном ветре вода в чайнике застывала.
Стипендия у студентов в ту пору была, видимо, очень незначительна — питались „во вся дни“ чёрным хлебом с кипятком. Но в какие-то дни благополучия бывал и приварок — каша с постным маслом или варёная треска. Теперь такой трески нет — нет такого запаха: от одной сваренной трещи́ны дух шёл по всем проходам и комнатам мансарды. Нередко бывали дни полного безденежья у всей братии; флегматичные особи в эти дни томились на ложах своих, а другие изматывали последние силёнки, мыкаясь по стогнам града в поисках любой работы, но работы не было. <…>
В один из таких голодных дней Н. П. Резвых поднялся с топчана, мрачно, без звука исчез.
Бедняга не вынес и продал часы (память об отце); принесённую им снедь мы все вкушали в молчании».
Как бы туго ни приходилось, друзья были духом бодры: читали стихи, спорили о политике и искусстве, пели. «Общее пение допускалось в редких случаях по причине чрезвычайного проникновения звуков во все норы мансарды. Пели мы: „Вечерний звон“, „Быстры, как волны…“, „Вниз по матушке по Волге…“, „Чёрный ворон“ и из духовных песнопений — „Хвалите имя Господне…“, „Се жених…“, „Чертог твой…“. Голоса у всех были изрядные, выходило вполне хорошо, особенно в части духовных песнопений».
Изощрялись в шутках, особенно по поводу тяжёлого воздуха крошечной комнаты поутру; Заболоцкий и Резвых рисовали весёлые карикатуры. «Помню, что один из наших товарищей по Уржумскому реальному училищу, Польнер Борис Александрович, уже успел к тому времени окончить экономический вуз и работал бухгалтером в Сарапуле. Он сразу же там женился, что вызвало в нас, „саврасах без узды“, и жалость, и насмешки. Этому человеку было сочинено сообща письмо по поводу поспешной женитьбы и перехода к размеренной сытой жизни. В письме описывалась вольная жизнь четырёх отроков в тесной келье с картинкой поклонения в стихарях топору, парящему в воздухе, с надписью: „О, топоре святый, како висиши на воздусе, ничем не держомый, зело блистающ!“ <…>
Рвение к учёбе в Пединституте у трёх студентов отсутствовало».
Николай Резвых вскоре порвал с обучением. А Николай Заболоцкий, который окончил институт «скорее для проформы», уже определился и для товарищей, и для многих других как литературный работник.
«Помню, — говорит в конце своего очерка Сбоев, — в 1926 году Н. А. пригласил меня в Дом печати на вечер, посвящённый его поэзии. Зал был полон сочувственной для Н. А. молодёжью. Выступил и я с одобрением его поэзии — в смысле доходчивости для всех живых и простых людей».
Институт был позади; работы не было, ни временной, ни постоянной. Осенью 1926 года кончалась отсрочка от военной службы, которую давали студентам, и Николая должны были призвать в армию. Он по-прежнему жил в мансарде, надеясь, что до призыва не выселят… Но главное — к Заболоцкому наконец пришли те стихи, которых он так долго ждал — совершенно новые и для себя, и для всех, кто знакомился с ними.
Глава седьмаяЗНАКОМСТВО С «ЧИНАРЯМИ»
Свой среди своих
Легенда — это быль, разбавленная и преобразованная временем. Происшедшее, мало того что каждым видится по-своему, — изменяется даже в самой совершенной памяти и приобретает вид образа.