Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 31 из 131

Цвет, а значит — свет, теплота, клетчатка, цветок — всё это жизнь: и атом, и космос Филонова пронизаны жизнью. Тогда как в атоме и космосе Малевича одна голимая математика с геометрией, безжизненное пространство, абстракция, холод, пустота, смерть…

Никита Заболоцкий пишет в биографии отца: «Филонов мог показать Николаю Алексеевичу картины из цикла „Ввод в мировой расцвет“ и другие полотна, на которых запечатлены его представления о будущем гармоническом мире. На картинах „Ломовые“, „Коровницы“, „Крестьянская семья“ Заболоцкий узнавал воплощение собственных представлений о будущем братстве людей и животных. Рассматривая „очеловеченные облики“ коров, коней, волка и лица изображённых рядом людей, он мысленно произносил строки своего стихотворения 1926 года „Лицо коня“:

Лицо коня прекрасней и умней,

Он слышит говор листьев и камней.

Через всю жизнь пронёс Заболоцкий впечатление и от большого полотна „Цветы мирового расцвета“, где за фантастическими переливами цветных граней явно угадываются люди-цветы как некие совершенные образования будущего. Рассматривая картины, поэт думал о месте человека в сложной структуре мироздания, о том, что космическая материя создаёт из своих микрочастиц человека и его интеллект, а человеческий разум отражает и одухотворяет космос. Но вместе с тем как ещё слаб и несовершенен человек, как тяготят его мелкие житейские слабости и повседневные заботы!»

В творческой автохарактеристике, данной в статье «Поэзия обэриутов», Заболоцкий назвал себя поэтом голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя, — весьма похоже, что это отвечает заветам Филонова, призывавшего идти от частного к общему. Поэт говорил, что его стихи следует слушать и читать «более глазами и пальцами, нежели ушами»: в этом упоре на созерцание, «осязание» уплотнённых поэтических образов, сознательном отказе от музыкальности произведения в пользу его зримой сущности и заключается для раннего Заболоцкого смысл той жизни, которую он запечатлевал в стихах. Только так, по его мнению, читателю-зрителю могла раскрыться тёплая связь «клетчатки цветка с цветком».

Жизнь — она в малом атоме и в бесконечно великом космосе, одинаково непомерных сознанию. В программном стихотворении 1926 года «Disciplina clericalis» («Духовном уставе») Николай устами Хлои и учит сам себя, свою «трубадурскую душу»:

Встань, гордец, бумаг водитель,

Развяжи свои глаза:

Розовой водой омыты,

Поднимаются миры.

В бёдрах узкая Кастилья,

А в листочке, погляди, —

Приклеились без усилья

Те же Ева и Адам.

И другой персонаж этой небольшой стихотворной пьесы, Филосо́ф, заключает:

Пойте, пойте, хвалите, хлещите в ладоши —

Я вещам воспеваю хвалу,

И раструбы веков мой голос множат,

Он, как башня, стоит на юру.

………………………………………………

И не доски — а сёстры, не железы — а братья,

Где рука твоя, Смерть, покажи!

Пойте, пойте, хвалите, валитесь в объятья,

Целовайтесь, никто не дрожи!

(Пародийное в этом стихотворении, — так, Алексей Пурин, например, считает, что «ещё достаточно простое пародирование глуповатой и тавтологической велеречивости Бальмонта» неожиданно разрешается «зощенковскими интонациями» двух последних строк, — всё же не отменяет того серьёзного содержания, что поэт высказывает в таком виде — наверное, опасаясь, чтобы не было излишней патетики.)

Знакомство с Павлом Николаевичем Филоновым, беседы с ним, несомненно, «развязали» глаза молодому поэту.

Никита Заболоцкий говорит, что живописный метод был изначально близок его отцу и он с успехом стал использовать этот способ в стихосложении. И замечает: «Однажды, десять лет спустя, говоря врачу о своих психических особенностях, он специально отметил присущее ему чрезмерно развитое зрительное воображение. Такая способность видеть мир глазами художника и мыслить пространственными образами в значительной мере повлияла на разработку собственного поэтического метода. Чёткое представление о взаимном расположении предметов, использование деформации пространства, подбор метафор по принципу подобия формы и цвета, изображение натюрмортов — всё это говорит о том, что интерес поэта к художникам, особенно левого толка, не был праздным».

Хармсу, похоже, больше по душе был Малевич, — ему посвящено стихотворение «Искушение» (1927), — но и Даниил и Александр Введенский, как и другие обэриуты, в своём манифесте выступили в защиту обоих вождей русского авангарда.

Четверть века спустя, приближаясь уже к закату, Заболоцкий написал одно из лучших своих стихотворений — беспредельно грустное, но согретое какою-то потусторонней сердечной теплотой. Оно обращено к товарищам молодости, что в конце концов оказались самыми близкими и дорогими его душе, — единственными, которые по-настоящему и нужны были ей. Николай Алексеевич, сам испытанный долголетней неволей, едва уцелевший, уже знал о злосчастной судьбе своих собратьев, сгинувших на изломе времён. Он назвал стихотворение «Прощание с друзьями».

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений,

Давным-давно вы обратились в прах,

Как ветки облетевшие сирени.

Вы в той стране, где нет готовых форм,

Где всё разъято, смешано, разбито,

Где вместо неба — лишь могильный холм

И неподвижна лунная орбита.

Там на ином, невнятном языке

Поёт синклит беззвучных насекомых,

Там с маленьким фонариком в руке

Жук-человек приветствует знакомых.

Спокойно ль вам, товарищи мои?

Легко ли вам? И всё ли вы забыли?

Теперь вам братья — корни, муравьи,

Травинки, вздохи, столбики из пыли.

Теперь вам сёстры — цветики гвоздик,

Соски сирени, щепочки, цыплята…

И уж не в силах вспомнить ваш язык

Там наверху оставленного брата.

Ему ещё не место в тех краях,

Где вы исчезли, лёгкие, как тени,

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений.

Написано в 1952 году, когда Заболоцкий заново утвердился в себе и для читающей публики как поэт. Мифическая птица Феникс, сгорев, возрождалась из пепла — он же, онемев согласно студёным законам времени и места, восстал из лагерной пыли. Причём — в совершенно новом качестве: высокая классика сменила смелое новаторство. Может быть, оттого и звучит в этом стихотворном расставании некая особая тоска отстранённости, разъединённости с прежней жизнью, с той, когда на вершине творческого взлёта, в молодом пылу, всё на свете ещё казалось ему цельным, неподвластным распаду. И другое, несказа́нное, дышит в стихах: он ещё пока здесь — но уже и там, с ними…

С этим потаённым настроением, вдруг вырвавшимся наружу, Заболоцкий и жил по освобождении из заключения, да, судя по всему, и прожил все последние годы.

Почуяла его состояние и, возможно, лучше других поняла одна лишь Наталия Роскина:

«Как он был одинок! Многие люди называли себя его друзьями, и среди них есть такие, которые едва знали его. Но сам он, доброжелательно относясь к Кавериным, Чуковским (Николаю Корнеевичу и его жене), Томашевским и другим старым ленинградским знакомым, никого из них друзьями не считал. Исключение, впрочем, делалось для тех, кто особенно близок был ему в страшные годы: это Евгений Львович Шварц и Николай Леонидович Степанов. Об этих людях он говорил с сердечностью, которая отнюдь не была ему вообще свойственна. <…> Он прямо просил меня любить Степанова. Но вообще он не связывал понятие дружбы с душевной близостью, как большинство людей. „Вот мои друзья“, — сказал он мне, указывая на открытую страницу сборника „День поэзии“, где впервые было напечатано стихотворение „Прощание с друзьями“. Речь шла о Хармсе и Введенском, и показать можно было только на эту страницу: после этих мученически погибших поэтов могил не осталось. Единомышленники, товарищи-обэриуты, ближайшие интимнейшие друзья по стихам — не существовали. Заболоцкий остался, вернулся к жизни, но уже совсем не к той, что была — в кругу этих друзей — в тридцатых годах. И дружбу свою он похоронил с ними».

Значит, основой дружества для Заболоцкого было лишь то, один-единственный раз в жизни вдруг накатившее волной чувство поэтического родства, которое он испытал, познакомившись с Хармсом и Введенским. При всём различии характеров, темпераментов и творческих исканий что-то глубинное их соединяло. И соединило, пусть ненадолго — как птицу-тройку, запряжённую своевольной, но твёрдой рукой поэтической музы, имевшей на уме свои далёкие и точные расчёты.

По воспоминаниям Николая Леонидовича Степанова, Заболоцкому нравились стихи Хармса. Особенно высоко он ценил «Комедию города Санкт-Петербурга». Эта драматическая поэма, написанная как раз в начальное время их дружбы, в 1926–1927 годах, полностью не сохранилась, уцелела только вторая часть, и по ней трудно составить представление о том, что так задело Николая. Не отголоском ли этой первой, неизвестной части было стихотворение Заболоцкого «Восстание», написанное 20 августа 1926 года?

Довольно пространное стихотворение предваряет посвящение: «Фрагменты Даниилу Хармсу, автору „Комедии города Петербурга“». Ни в первое издание «Столбцов», ни в другое поэт не включил это произведение, действительно фрагментарное, ассоциативное, может быть, целиком предназначенное для нового друга, а не для печати. Реалии Октябрьского переворота, старого режима, Гражданской войны причудливым образом мешаются в нём с полуфантастическим сюжетом. В сущности, это эскиз какой-то картины из недавней истории, набросок, своими резкими карикатурными и гротескными чертами очень похожий на стиль знаменитых «Столбцов»:

И видит он: стоят дозоры,