— Ничего не придумано, — волновался Левин, ответственный за театрализацию выступлений.
— Всё уладится, — спокойно, а главное — убеждённо говорил Николай. И улаживалось, несмотря на всю алогичность затеи. — Мне, к примеру, никаких театрализаций не нужно, — продолжал он, — каждый из нас сам себе театр».
Николай Чуковский познакомился с ним как раз в конце 1920-х годов.
«Заболоцкий был румяный блондин среднего роста, склонный к полноте, с круглым лицом, в очках, с мягкими пухлыми губами, — пишет он в очерке о поэте. — Крутой северо-русский говорок… оставался у него всю жизнь, но особенно заметен был в молодости. Манеры у него смолоду были степенные, даже важные. Впоследствии я даже как-то сказал ему, что у него есть врождённый талант важности — талант, необходимый в жизни и избавляющий человека от многих напрасных унижений. <…> Странно было видеть такого степенного человека с важными медлительными интонациями басового голоса в беспардонном кругу обериутов — Хармса, Введенского, Олейникова».
И добавляет:
«Нужно было лучше знать его, чем знал тогда его я, чтобы понять, что важность эта картонная, бутафорская, прикрывающая целый вулкан озорного юмора, почти не отражающегося на его лице и лишь иногда зажигающего стёкла очков особым блеском».
К своему театрализованному вечеру обэриуты отпечатали броские афиши, а чтобы заманить побольше народу, фланировали по Невскому в виде «живой рекламы» — с лозунгами на пальто: «Мы вам не пироги!», «Поэзия — это не манная каша!», «Мы не паразиты литературы и живописи!» и подобными.
Вечер состоялся 24 января 1928 года. Ко всеобщей неожиданности, был аншлаг!..
Хармс выехал на сцену, стоя на чёрном лакированном шкафу, который изнутри передвигали двое помощников. С подбелённым лицом, в длинном пиджаке с красным треугольником, в непременной золотистой шапочке с висюльками, он, по свидетельству Игоря Бахтерева, напоминал фантастическое изваяние или же неведомых времён менестреля. С вершины же шкафа он звучно вещал «фонетическими» стихами.
Бахтерев щеголял в узеньких брючках из «чёртовой кожи», задранных выше щиколоток, и по прочтении стихов вдруг выполнял заранее подготовленный акробатический трюк — не сгибаясь, падал на спину.
Чтение Константина Вагинова сопровождала классическим танцем балерина Милица Попова, — и кому больше хлопали — грустному поэту или изящной танцовщице, было не разобрать.
А Николай Заболоцкий вышел в шинели и гимнастёрке, в солдатских ботинках с обмотками, доставшимися от недавней службы, — не потому, что хотел как-то выделиться или казаться попроще, а просто приличной гражданской одежды тогда у него не водилось. Басовитый голос, простое и отчётливое чтение — студенческая публика встречала стихи с шумным одобрением. (Дмитрий Максимов в очерке «Заболоцкий» вспоминает: манера его чтения резко отличалась от бывшего тогда в ходу «есенинского» выпевания стихов и нарочитой экспрессии: Николай декламировал «чётко, императивно, мажорно, без всяких признаков „музыкального самозабвения“. Гротескный иррационализм словосочетаний сталкивался в этих стихах, и в их голосовой подаче и в их содержании с чёткостью звука, бодрствующей мыслью, определённостью темы».)
Диспут был оживлённым: кто-то хвалил поэтов и артистов, другие насмехались и осуждали…
Впрочем, уже назавтра этот вечер обругала в своём отзыве ленинградская «Красная газета», заявив, что на сцене происходило «нечто непечатное»: обэриуты-де были развязны, а публика фривольна. Какой же успех без скандала и последующей печатной ругани!..
Игорь Бахтерев вспоминал, что «Три левых часа» оказалось первым и последним выступлением в большом театральном зале Дома печати. После этого вечера проходили уже в малом зале и собирали, как всегда, много народу, люди даже в проходах стояли. Особенно его поразило одно из таких выступлений весной 1928 года, которое по сути стало «персональным вечером» Заболоцкого, потому что Константин Вагинов, о котором было объявлено, заболел и не смог прийти. «Дружными аплодисментами награждали поэта собравшиеся. Многие стихи по просьбе слушателей он читал дважды. Такого в практике наших литературных вечеров, да и не только наших, не припоминаю».
«Звезда бессмыслицы»
Ни одно объединение художников долго не существует — год, другой, третий — и всё.
ОБЭРИУ не было исключением. Его распад был предопределён — хотя бы тем, что все отцы-основатели весьма отличались один от другого и по натуре, и по дарованию.
Характеризуя Хармса и Введенского, Яков Друскин подчёркивает, что друзья принадлежали к двум противоположным, по классификации Альберта Швейцера, художественным типам. Александр относился к первому виду художников — тех, чьё творчество как будто бы не связано с их личной жизнью. Напротив, Даниил был из тех, чьё творчество столь тесно переплелось с их судьбой, что стало нераздельно с прожитым:
«И Введенский и Хармс знали это различие и ощущали его. В конце двадцатых годов Введенский сказал, что Хармс не создаёт искусство, а сам есть искусство. Хармс в конце тридцатых годов говорил, что главным для него всегда было не искусство, а жизнь: сделать свою жизнь как искусство. Это не эстетизм: „творение жизни как искусства“ для Хармса было категорией не эстетического порядка, а, как сейчас говорят, экзистенциального.
У Введенского искусство и жизнь — две параллельные линии. И они тоже пересекаются, но в бесконечности. Практически он достиг этой бесконечной точки в „Элегии“ (предположительно —1940 год) и в „Где. Когда“ (1941) — в его прощании с жизнью. В этих двух вещах Введенский показал, что и его искусство связано с жизнью, но не так непосредственно, как у Хармса».
О Заболоцком Друскин молчит: по скупым обмолвкам общих знакомых, он, не очень понятно почему, недолюбливал поэта, и если высказывался о нём, то редко, неохотно и, что называется, сквозь зубы.
Надо сказать, что вообще, если судить по Альберту Швейцеру, художественный тип Николая Заболоцкого определить весьма трудно. Пожалуй, он где-то посредине между Введенским и Хармсом, больше тяготея к первому, поскольку ни в быту, ни в стихах не любил говорить о личном. Если Введенского и Хармса, как утверждает Друскин, объединяет «звезда бессмыслицы» — этот образ взят из эпилога большой поэмы Введенского «Кругом возможно Бог»:
Горит бессмыслицы звезда
она одна без дна, —
то Заболоцкому эта звезда отнюдь не светила всё время, а разве что немного в молодости, а потом и вовсе для него погасла и, стало быть, с друзьями-обэриутами больше не соединяла. Уже в конце 1920-х годов их творческие пути расходились в разные стороны — и наконец разошлись. Да и человеческие связи дали трещину — у Заболоцкого с Введенским, хотя все трое и после распада группы продолжали время от времени общаться.
Исаак Синельников подметил: с самого начала Николай Заболоцкий в кругу обэриутов держался несколько обособленно. «Ему были чужды их методы пропаганды своего искусства, клоунада и эпатаж публики. Ему, как и Вагинову, это было просто не нужно, так как противоречило духу и смыслу его поэзии». Заболоцкий был не только годами старше Хармса и Введенского — он превосходил и мастерством. И это замечали не одни лишь зрители на поэтических вечерах — но куда как более умные, опытные и прозорливые слушатели его стихов. Ещё в начале 1927 года на вечер в Институт истории искусств пришли Юрий Тынянов, Борис Эйхенбаум и Виктор Жирмунский, и все они отметили в первую очередь талант Заболоцкого. Его стихи особенно поразили Юрия Николаевича Тынянова, который после этого вечера не раз встречался и беседовал с молодым поэтом. Позже, скорее всего по выходе «Столбцов», Тынянов подарил их автору свою книгу с надписью — «Первому поэту наших дней».
На вечерах поэзии студенческая публика частенько ошикивала Хармса и Введенского, а Заболоцкого же, куда более «понятного» ей, — шумно приветствовала, требовала читать снова и снова. Однако газетные отзывы не щадили никого из обэриутов. Так, в первой же статье после их вечера в здании Капеллы на Мойке, состоявшегося осенью 1927 года, ленинградский журнал «Жизнь искусства» писал об обэриутах, как о «мельчающих и запоздалых эпигонах Хлебникова», которые «всё ещё мечтают о заумной диктатуре в поэзии». Автор статьи Д. Толмачёв полностью отрицал «общественную актуальность» новой группы:
«Эта заумь — не хлебниковское смеющееся или грохочущее лингвистическое творчество дикаря, которому не хватает слов, а расслабленное и юродивое сюсюканье. Хаотический словесный комплекс „реального искусства“ состоит из „псевдо-детских“ выражений, обломчиков домашнего мещанского быта, из бедной, незначительной и вместе с тем претенциозной обиходной речи среднего довоенного гимназиста. Этот гимназист, дожив до нашего времени, в лучшем случае воспринимает из окружающего… футбол и Новую Баварию (темы наиболее „актуальных“ стихов)». Последний камешек — в огород Заболоцкого, в адрес известных его стихотворений.
Однако уже через год в той же Капелле у Николая, по общему признанию, был большой успех.
В поэтическом вечере участвовали гости из Москвы, «лефовцы» Виктор Шкловский, Николай Асеев и Семён Кирсанов, которые приехали с явным желанием присмотреться к ленинградской творческой молодёжи. Потом, как всегда, состоялся диспут. В своём выступлении один из вождей новой «формальной» филологической школы Борис Эйхенбаум высоко оценил стихи Заболоцкого, назвав их многообещающим явлением в русской поэзии.
Далее взял слово Даниил Хармс. Он огласил вдруг пространную заумную декларацию, которая начиналась словами «Ушла Коля!». Исааку Синельникову это показалось неприкрытым упрёком Заболоцкому, к тому времени по разным причинам в общем-то покинувшему ряды обэриутов: «Раздражение Хармса, как я думаю, объяснялось тем, что Заболоцкий оказался признанным поэтом, стал пользоваться несомненным успехом, а остальные обериуты почувствовали себя изолированными».
Пожалуй, в этой декларации сказалась вовсе не зависть к успеху товарища, а та горечь, без которой не обходится ни одно расставание, тем более распад общего дела, которым жили не один год…