й только ему. Разглядел в обыденности свою житейскую и метафизическую суть. Не только не испугался правды современности в то время, когда власть и её рапповские «шестёрки» всё наглее учили художников, как им надо думать и что писать, но и прямо взглянул жизни в лицо, в подробностях рассмотрев всё, что в ней есть, своим «знающим глазом». И сумел выразить свои чувства и мысли с исключительной искренностью, с небывалой зоркостью, с отменным пластическим мастерством.
«Столбцы» — это тоже своего рода сверхповесть. Внешне, предметно — она вроде бы о жизни легендарного города на Неве да и о жизни вообще в Советской стране середины двадцатых годов XX века. Но внутренне — это признание души о своём потайном знании сути вещей, всего того, что окружает её и отравляет ей существование, свидетельство о том гнилом воздухе, которым она вынуждена дышать в тисках «текущего» периода послевоенной и послереволюционной истории да и во всей «глуши времён».
Но вместе с тем эта книга — не только свидетельство о времени и о фантастической зоркости художника. Это ещё — и химеры ума, молодого, но уже отравленного мерзкими испарениями эпохи и оттого въедливого, беспощадного. Разум рассудил бы жизнь и эпоху иначе, мудрее, потому что разум — это одухотворённый ум. Но откуда молодости, тем более испытанной эпохой военного коммунизма и нэпа, было набраться разума? Отсюда свойственные ей предельная резкость, категоричность, безжалостность, которыми насквозь пронизаны столбцы, как город, который их породил, пронизан по осени промозглым, студёным, гнилым, рваным ветром…
По своей же форме книга представляет собой то самое зодчество из «рассказов», о котором говорил Хлебников в предисловии к «Зангези». Эти «рассказы»-картины поражают остротой поэтического зрения, силой и точностью кисти художника. Художественная плоть стихов, их язык искажены, изломаны — гротеском, пародией, резкой и трагической иронией, чрезмерным физиологизмом описаний, фантасмагориями — однако, как видно, иного способа рассказать об увиденном, понятом и пережитом — у Заболоцкого не было. Не это ли он и считал тем новым единственно реальным искусством, которое обещал читателю вместе с другими обэриутами.
Похоже, сама тогдашняя действительность, острейшим образом прочувствованная и пережитая, вся полнота — до предела и запредельно — взбудораженной души и, конечно же, всё то, что он как поэт и читатель «перепахал» в литературе, продиктовали поэту новую форму.
Поэт и эссеист Алексей Пурин в статье «Метаморфозы гармонии: Заболоцкий» обращает внимание на то, что «Столбцы» появились в пору расцвета ленинградской «формальной школы» филологов:
«Повышенный интерес Заболоцкого к поэтике XVIII столетия, к генеалогии русской оды — от Ломоносова до Тютчева, к жанру баллады, к литературной пародии, к прочтению „Евгения Онегина“ и „Медного всадника“ — всё это кажется напрямую связанным с исследованиями ОПОЯЗа. Знаменателен факт: итоговая теоретическая книга Тынянова — „Архаисты и новаторы“ — увидела свет в том же 1929 году, что и „Столбцы“.
Сказанное, разумеется, не означает, что „Столбцы“ — порождение теории литературы; стихи эти возникают на сложном пересечении филологии и реальной жизни. Порою мы забываем о том, что искусство, предметом которого выступает жизнь, само — часть нашей реальности, то есть часть своего собственного предмета. Более того — в той же мере как автор ставит эксперименты над языком, жизнь ставит опыт над ним самим».
Изучал ли Заболоцкий работы филологов-«формалистов», неизвестно. Понятно другое: именно в Ленинграде шли напряжённые поиски новой поэтической формы. Новое уже витало в воздухе — и ожидало поэта, которому будет под силу воплотить это в слове.
«Начать же следует с того, что Заболоцкий синтезирует новый лирический жанр — столбцы, — продолжает Алексей Пурин. — Столбцы — странный гибрид оды, баллады, литературной пародии, фрагментов пушкинского стихотворного романа… В отличие от лирического стихотворения (в его сегодняшнем понимании), возникшего вследствие истирания, разрушения и выветривания тех же самых поэтических форм XVIII — начала XIX века и усреднения их иерархических особенностей, — столбцы сохраняют исходные иерархические черты составляющих их частиц.
Новизна жанра здесь — в особом мелкодисперсном взаимодействии высоких и низких уровней, в их взаимопроникновении; в том, что сочетание, казавшееся немыслимым, становится возможным и эстетически правомочным. Если лирические стихотворения XX века — окатанная прибоем коктебельская галька, то столбцы — мозаичные панно (столь любезные, кстати сказать, Ломоносову), оживляемые в немалой мере светом стилистического интереса. Нормальное эстетическое восприятие „Столбцов“ поэтому требует некоторой специальной подготовленности читателя».
Вспомним, чем был тогда бывший Санкт-Петербург, с его теперь уже ленинградским бытом. В минувшие два века здесь творилась русская история и создавалась русская литература, — и это словно бы запечатлелось в облике и атмосфере недавней столицы империи. По городским мостовым только недавно промаршировали пьяным «державным» шагом блоковские двенадцать — разухабистые апостолы революции, катастрофы, апокалипсиса. А за ними пошло-поехало… То кровавое месиво Гражданской войны, то пир во время чумы и тифа, то разруха и голод. Народ резали по живому — целыми сословиями… Потом власть дала обманную короткую передышку под названием нэп, вконец испошленную жадной гульбой и жаждой наживы, чтобы вслед за ней уж окончательно расправиться с главным своим врагом — мелким собственником, то есть с крестьянством. Советской власти приходилось осуществлять свои цели в лихорадочно быстром темпе — в ожидании грядущей, неизбежной и, возможно, скорой войны. И почти всё это Заболоцкий видел своими глазами, ощущал на себе… Насчёт политики он в стихах не высказывался, скорее всего не считая её предметом, достойным поэзии. Но не видеть того, что происходит, не всматриваться со всей основательностью в происходящее — не мог. Как не мог не дать настоящему своей оценки…
«Знаю, что запутываюсь я в этом городе, хотя дерусь против него», — вырвалось у него редкое признание в глубоко личном письме будущей жене Кате Клыковой, написанном 12 февраля 1928 года. Наверное, и стихи из «Столбцов» да и вся эта книга отражают его «драку» с ненавистным и любимым городом, которая, кроме всего прочего, была борьбой за выживание собственной души и утверждение её в слове.
«И всюду сумасшедший бред…»
Уже в первом столбце «Красная Бавария» (так называлась знаменитая пивная на Невском) показан апокалиптический по сути разгул обывателей, с изрядным привкусом сатанинской мессы, где христианские начала, заложенные с детства в каждого русского человека, вывернуты наизнанку:
Мужчины тоже все кричали,
они качались по столам,
по потолкам они качали
бедлам с цветами пополам;
один — язык себе откусит,
другой кричит: я — иисусик,
молитесь мне — я на кресте,
под мышкой гвозди и везде…
К нему сирена подходила,
и вот, колено оседлав,
бокалов бешеный конклав
зажёгся как паникадило. <…>
Действие, — если только можно так назвать тоскливое, застывшее фантастическим студнем мертвящее собрание гуляк, — творится «в глуши бутылочного рая» — а за окном стоит непроглядная «глушь времён». То есть так оно — везде и всегда. И в этой пивной, и во всём мире. И это, хотя и не определено словом, — глухая обезверенность, обезбоженность, то самое внутреннее состояние человека, о котором когда-то безнадёжно больной ум в безумии своём сказал: «Бог умер». Потому-то и «рай» — «бутылочный», и
бокалов бешеный конклав
зажёгся как паникадило.
Заболоцкий, хоть и отрицал религию, но богоборцем не был. Родовые и духовные корни не могли не сказаться в его творчестве, каких бы взглядов он ни придерживался и каких бы заявлений ни делал. Впоследствии писатель Борис Филиппов, определяя сущность его ранних стихов, высказал очень точную мысль: «Поэзия напряжённого и многосложного содержания. Поэзия человека, утратившего веру. Обезбоженный — и тем самым обездуховленный мир. Но мир сильной поэтической индивидуальности, острого и сатирического ума, отнюдь не расположенного к самопоглощению себя в пресловутом мы коллективизма, к растворению себя в толще стереотипных Ивановых. Но может ли не поэт — поэт может! — а сама поэзия быть, по сути своей, атеистической? Нет, конечно. Ибо поэт, какими бы аналитическими способностями ни обладал его ум, прежде всего — любовный созерцатель мира как целого. И не только созерцатель, но в какой-то степени и творец. Мы все, конечно, творим миры, свои миры, но у художника слова этот процесс проходит наиболее ярко, непосредственно и убеждённо, а тем самым и убедительно. И творит поэт и прозаик свой мир не из общей картины сущего, спускаясь к дробности, детали, а бесконечно возвышая, очищая, перерабатывая и отвоплощая эту отдельную дробность как образ идеи целого». Ранний Заболоцкий словно бы положил себе в начале своего поэтического пути пройти через хляби и грязи земные — и по столбцам вершил этот путь.
Петербург — Петроград — Ленинград напрямую присутствует не только в «Красной Баварии», но и в других столбцах: «Белая ночь», «Черкешенка», «Фокстрот», «Обводный канал», «Народный дом», а косвенно — и почти во всех остальных стихотворениях. Но предметность места и времени лишь фон, оболочка, личина — суть же в ином. Так, белая ночь (в одноимённом стихотворении) — вовсе не природное явление начала лета, а некая дышащая гибелью среда. В «Красной Баварии» всякая песня «бледной сирены» — певички «в бокале отливалась мелом», то бишь смертью, — и в следующем, втором столбце, в «Белой ночи» те же «сирены» с «эмалированными руками» показаны в столь же мертвенных красках — «все в синеватом серебре».