Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 40 из 131

Что же происходит на самом деле?

И всюду сумасшедший бред,

и белый воздух липнет к крышам,

а ночь уже на ладан дышит,

качается как на весах. <…>

Это — царство погибели, смерти…

Но даже не оно по-настоящему жутко, а картина, что заключает стихотворение, возможно, самая беспощадная и страшная во всей книге:

Так недоносок или ангел,

открыв молочные глаза,

качается в спиртовой банке

и просится на небеса.

(«Белая ночь»)

Это нечто, законсервированное навечно, есть омертвелость сущего и потустороннего. По ассоциации эти строки вмещают в себя громадный мифологический и историко-культурный ряд, включающий в себя и относительно недавнее петербургское и мировое прошлое: отвратительные экспонаты Петра Великого в Кунсткамере, дьявольские фантазии Гёте о гомункуле в «Фаусте» и кошмарные видения Боратынского, запечатлённые в его «Недоноске»…

Смерть гуляет по страницам книги, будто пьяница в бутылочном раю пивной. Форварда «хватают наугад», «отравою поят», даже «шар» — бешеный футбольный мяч — хочет его замучить, — и в итоге нападающий «спит без головы» да ещё и «задом наперёд» («Футбол»); покойник, сбежавший из царского дома, «по улицам гордо идёт» («Офорт»); черкешенка «трупом падает, смыкая руки в треугольник» («Черкешенка»), В претворённом виде смерть хозяйкой наличествует в самых обычных вещах:

Сверкают саблями селёдки,

их глазки маленькие кротки,

но вот — разрезаны ножом —

они свиваются ужом;

и мясо властью топора

лежит как красная дыра;

и колбаса кишкой кровавой

в жаровне плавает корявой. <…>

(«На рынке»)

Или — про сковороду на огне:

Как солнце чёрное амбаров,

как королева грузных шахт,

она спластала двух омаров,

на постном масле просияв!

Она яичницы кокетство

признала сердцем бытия,

над нею проклинает детство

цыплёнок, синий от мытья —

он глазки детские закрыл,

наморщил разноцветный лобик

и тельце сонное сложил

в фаянсовый столовый гробик. <…>

(«Свадьба»)

Даже незримое время — и оно подвластно разрушению и уничтожению:

А время сохнет и желтеет. <…>

(«Новый быт»)

Но ещё больше надо всем владычествует неприкрытое безумие.

Реалии искалеченной жизни, которые рисует Заболоцкий, при всей своей обыденности, фантасмагоричны: у плоти будто бы напрочь обрубили дух, и она живёт будто бы сама по себе:

Калеки выстроились в ряд,

один — играет на гитаре;

он весь откинулся назад,

ему обрубок помогает,

а на обрубке том — костыль

как деревянная бутыль.

Росток руки другой нам кажет,

он ею хвастается, машет,

он вырвал палец через рот,

и визгнул палец, словно крот,

и хрустнул кости перекрёсток,

и сдвинулось лицо в напёрсток.

А третий — закрутив усы,

глядит воинственным героем,

в глазах татарских, чуть косых —

ни беспокойства, ни покоя;

он в банке едет на колёсах,

во рту запрятан крепкий руль,

в могилке где-то руки сохнут,

в какой-то речке ноги спят…

На долю этому герою

осталось брюхо с головою

да рот большой, как рукоять,

рулём весёлым управлять! <…>

Апофеозом безумия в этом стихотворении («На рынке») становится встреча торговки-бабки «с плёнкой вместо глаз» с третьим калекой — и общее их веселье ужасает своим непотребством, поданным поэтом с нарочитой пародийной лёгкостью, отчего всё только трагичнее, бездуховнее, страшнее:

                         …Недалёк

тот миг, когда в норе опасной

он и она, он — пьяный, красный

от стужи, пенья и вина,

безрукий, пухлый, и она —

слепая ведьма — спляшут мило

прекрасный танец-козерог,

да так, что затрещат стропила

и брызнут искры из-под ног!

И лампа взвоет как сурок.

Рыночная «лампа» венчает эту жуткую сцену, как и «лампион», что блистал на мачте у пивной «Красная Бавария».

Искусственные фонари нового бытия!..

Отнюдь не солнце, но эти выдуманные его заменители слепо освещают жизнь всем персонажам «Столбцов». Книга и заканчивается — «фонарём бескровным, как глиста», который «стрелой болтается в кустах» («Народный дом»). Не иначе петербургская, а отныне ленинградская примета. И созвучна она знаменитым безнадёжным стихам Александра Блока:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет…

Конечно, среди читателей «Столбцов» — и тогда, и сейчас — кто-нибудь непременно недоуменно спросит: ну почему же всё так мрачно?..

Поэт и не задаётся этим вопросом.

«Знающему глазу» — не прикажешь: он видит то, что есть, и ничего более.

Да — тьма. Но тьма до свету, как гласит пословица…

Даже природа далека от земной идиллии. Волны около бортов парохода бесятся, «как слепые кошки», из их «чёрных ртов» стекает «поток горячего стекла» («Море»), Или же стихотворение о лете, о греющихся на солнце, отдыхающих людях… но что вызывает веселье — у автора ли?.. или у так называемого лирического героя?.. Вот что:

людские тела наливались как груши,

и зрели головки, качаясь на них. <…>

(«Лето»)

Весьма странная, не правда ли, картина?.. Будто что-то нехорошее, неестественное, страшное «созревает», покачиваясь, вместо голов…

Вроде бы самое что ни на есть умиротворяющее занятие — выпечка хлеба: припомним один лишь дух свежеиспечённого каравая — он же благодатен… Но что мы видим у Заболоцкого?

Спадая в маленький квартал,

покорный вечер умирал,

как лампочка в стеклянной банке.

Зари причудливые ранки

дымились упадая ниц;

на крышах чашки черепиц

встречали их подобьем лиц,

слегка оскаленных от злости.

И кот в трубу засунул хвостик.

Но крендель, вывихнув дугу,

застрял в цепи на всём скаку

и закачался над пекарней. <…>

Отнюдь не мирная — тревожная картина. И далее:

Тут тесто, вырвав квашен днище,

как лютый зверь, в пекарне рыщет,

ползёт, клубится, глотку давит,

огромным рылом стену трёт;

стена трещит: она не вправе

остановить победный ход.

Уж воют вздёрнутые брёвна. <…>

(«Пекарня»)

Ну, и после — в подобном же роде. Хлебопёки похожи на «идолов в тиарах»; печь, поглощающая корчаги с тестом, красна от натуги, «пещера всех метаморфоз»…

Благо хоть с «младенцем-хлебом» не произошло ничего плохого: выпечен, как полагается. Даже печь довольна, словно бы родила наследника: стоит, «стыдливая, как дева / с ночною розой на груди». Разве что кот, повертев «зловонным хвостиком» и улыбнувшись, напакостил напоследок, оставив «болотце» в глиняном углу…

Поэт и филолог Светлана Кекова обратила внимание на звуковую атмосферу действия у раннего Заболоцкого: «Это вой, гром, крик, свист, верещание, хохот, стон и т. д. <…> Все эти звуки образуют как бы особую смысловую сферу.<…> Мы, таким образом, можем сделать один вывод: смысловая сфера громкого звука отсылает нас к представлениям о безумном, хаотическом устройстве мира». Другой признак безумного мира — «разнообразные инверсии»: «Книзу головой или вверх ногами располагаются в художественном пространстве „Столбцов“ самые разные герои».

Впрочем, ведь и сама жизнь после семнадцатого года перевернулась с ног на голову.

Столько всего произошло за десять лет — а что же из нового мира замечает автор «Столбцов»?..

Кое-что мелькает в стихах — чего прежде не водилось. Скажем, знамёна «в серпах и молотах измятых», почему-то свисающие с потолка; «пролетарий на коне», «звезды пожарик красный / и серп заветный в головах» («Часовой»). — Это из программного-то стихотворения!..

Главное в нём — не эти издевательские мелкие приметы, не «дисциплина и порядок» (как записано в воспоминаниях Исаака Синельникова), а —

штык ружья — сигнал к войне, —

или, иначе говоря, оружие отмщения. Кому, чему? — обывателям?.. безумному миру?.. Или же тут вообще отдалённое предчувствие грядущей войны, новой мировой схватки…

Это глубокое, ещё ничем определённым не обозначенное предчувствие уже вполне развёрнуто в одном из последующих «Часовому» стихотворений — в «Пире»:

В железной комнате военной,

где спит винтовок небосклон,

я слышу гром созвездий медный,

копыт размеренный трезвон.

Она летит — моя телега,

гремя квадратами колёс,

в телеге — громкие герои

в красноармейских колпаках.

Тут пулемёт, как палец, бьётся,

тут пуля вьётся сосунком,

тут клич военный раздаётся,

врага кидая кверху дном. <…>

Кажется, много ли возьмёшь с какого-то солдатского застолья в «военной комнате», где льётся дешёвое пиво, шумит спор, дымится пар от потных тел — и всё это при тускловатом свете голой лампочки? Но поэту чудится совсем другое — он сочиняет оду штыку. Перед нами и лубок, и пародийная героическая песнь штыку — символу борьбы, войны и победы. Символу той стремительной, пока ещё дремлющей, но уже готовящейся к бою силы, которая рано или поздно проснётся от своего недолгого сна.

…Валерий Шубинский в книге «Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру» пишет, что отчуждённым и мра