Всё это, конечно, так и есть. Но коллаж, как бы сложен и виртуозен он ни был, — всё-таки «постройка», продукт сознания, мастерства. Поэзия же — нечто большее…
Поэт, признавался Николай Заболоцкий, работает всем своим существом. Всем — которого и сам не может до конца постичь. И своими шедеврами поэт обязан в первую очередь отнюдь не сознанию, не уму и даже не разуму — а наитию, инстинкту, интуиции. В самом слове «вдохновение» запечатлены: дыхание, вдох-выдох, воздух, дух, — они и одухотворяют строки, и живут в них.
Такие стихи, как «Меркнут знаки Зодиака…», выплёскиваются ещё и поэтическими глубинами, океаном подсознания. В них поэт постигает, что же по-настоящему творится в жизни, предчувствует будущее.
Душа будто бы заранее готовит его к тем испытаниям, которых не избежать.
«Торжество земледелия»
Книгу «Столбцы», пожалуй, можно читать как поэму — поэму в стихотворениях (есть же романы в рассказах): все столбцы внутренне связаны — «сшиты» — между собой множеством заметных и почти незаметных связей, нитей. У молодого Заболоцкого явно был эпический замах, точнее — эпическое начало. Оно и подвигло его на создание «Столбцов». По мере осуществления замысла это начало окрепло и утвердилось. Естественным образом, дробность мозаики уже не устраивала поэта. Следующим этапом должна была непременно стать полнокровная поэма.
Тема, что называется, не заставила себя ждать.
Летом 1928 года Николай побывал на родине, в Вятке, где у брата жил отец, Алексей Агафонович. В последний раз он видел отца — постаревшего, больного. Возможно, и беседовал с ним, уже немощным, если тому было по силам разговаривать. И, конечно, невольно перебирал в памяти сернурские картины: как бородатый могучий агроном, показывая дремучим крестьянам-гостям свои делянки, пытался просветить упрямый и несговорчивый мир. Вечный разум в лице отца боролся с вечной же крестьянской косностью — впрочем, без особого толку. А редкие досужие отцовские разглагольствования о вечном и бесконечном: домашних они тогда раздражали, но только не мальца Кольку, который чувствовал, слушая отца, непонятное волнение. Это были мечтательные рассказы о мудром устроении земли и неба, о человеке — венце природы, которому суждено понять земное и небесное — и переделать жизнь по-разумному.
Земляное, крестьянское проснулось в поэте — и то горделивое и в то же время благодарное чувство, которое внушал ему в детстве отец, никому не известный за пределами своего села учёный-самоучка, преобразователь природы, до конца преданный делу мудрого обустройства земли и жизни.
В книге Никиты Заболоцкого есть замечательный эпизод, который ярче всех рассуждений говорит о том, что исподволь зрело тогда в душе молодого поэта:
«Летом 1928 года Заболоцкий продолжал встречаться с Катей Клыковой — приходил к ней на Большую Пушкарскую, читал стихи. Катин дядя и его жена часто уезжали на свою загородную дачу (станция Сиверская), оставляя племяннице рубль на неделю, так что жить ей приходилось впроголодь. Заболоцкого она угощала чаем и самой примитивной едой. Запомнилось ей, как в одну из встреч поставила перед собой белую фаянсовую миску с плавающей в воде очищенной морковью. Николай Алексеевич пришёл в восторг — ярко-оранжевая морковь была не только вкусна, но и очень красива. Не тогда ли, особенно отчётливо представив себе живую сущность растений, задумал он вскоре написанное стихотворение „Обед“?»
Это стихотворение, как и колыбельные мотивы в «Искушении» и «Знаках Зодиака» — предтечи нового этапа в творчестве Заболоцкого.
«Обед» написан с той же предельно трезвой беспощадной зоркостью, что свойственна всем столбцам: автор видит смерть в любой её земной личине, не отводя глаз от физиологически неприятных вещей. Но в то же время он простодушно, с какой-то языческой сердечностью сочувствует всякому живому растительному существу, тем более что оно безгласно, бессловесно:
Мы разогнём усталые тела.
Прекрасный вечер тает за окошком.
Приготовленье пищи так приятно —
кровавое искусство жить!
Картофелины мечутся в кастрюльке,
головками младенческими шевеля,
багровым слизняком повисло мясо,
тяжёлое и липкое, едва
его глотает бледная вода —
полощет медленно и тихо розовеет,
и мясо расправляется в длину
и — обнажённое — идёт ко дну.
Вот луковицы выбегают,
скрипят прозрачной скорлупой
и вдруг, вывёртываясь из неё,
прекрасной наготой блистают;
тут шевелится толстая морковь,
кружками падая на блюдо,
там прячется лукавый сельдерей
в коронки тонкие кудрей,
и репа твёрдой выструганной грудью
качается атланта тяжелей.
Прекрасный вечер тает за окном,
но овощи блистают словно днём.
Их соберём спокойными руками,
омоем бледною водой,
они согреются в ладонях
и медленно опустятся ко дну.
И вспыхнет примус венчиком звенящим —
коротконогий карлик домовой.
И это — смерть. Когда б видали мы
не эти площади, не эти стены,
а недра тепловатые земель,
согретые весеннею истомой;
когда б мы видели в сиянии лучей
блаженное младенчество растений, —
мы, верно б, опустились на колени
перед кипящею кастрюлькой овощей.
(1929)
Светлая патетика последних двух четверостиший, которая начисто отсутствует в «Столбцах», лучше всего свидетельствует о том неприкрытом волнении, что испытывает Заболоцкий на подступах к поэме «Торжество земледелия».
Наброски поэмы — в виде трёх «Ночных бесед» — появились уже в начале 1929 года, как раз тогда, когда выходила в свет его первая книга. Первая «Ночная беседа» датирована февралём 1929 года, вторая — написана 3 марта, под третьей — даты нет, но год тот же — 1929-й.
Первые две беседы стали начальными главами поэмы. Остальные пять глав были написаны в течение 1929–1930 годов. Сохранился листок, на котором Николай Алексеевич пометил даты, когда он окончил пролог и семь глав поэмы, а начинается запись со строки: «Статья в Правде июль 33 г.» — рецензии, в которой главная газета страны «громила» его поэму.
Литературоведы, в попытке понять, откуда взялось пышное название поэмы, вспоминают написанную в XIX веке книгу Тимофея Бондарева «Торжество земледельца, или Трудолюбие и тунеядство». Но торжествовать-то ни в прошлом веке, ни тем более в конце 1920-х годов особого повода у русского земледельца не было. Стране «Колхозии», о которой собирался, да так и не собрался сочинить для детей новые сказки будущий всесоюзный дедушка Чукоша, до торжеств было как до неба. Крестьян не только ободрали как липку, уничтожив и сослав в тундры и пустыни лучших из них, но и обрекли на рабский труд. Тех, кто уцелел в сплошной коллективизации и остался дома, закрепостили почище, чем во времена крепостного права: паспортов, а значит, и свободы передвижения и выбора места жизни, колхозники не знали чуть ли не до 1960-х годов.
В начале 1929 года, задумывая большую современную поэму, Николай Заболоцкий, конечно, ничего этого знать не мог. Он — по-своему, памятуя, как тяжко бились за урожай сернурские мужики на своих крохотных участках, — был воодушевлён государственной идеей совместного крестьянского труда на земле, тем паче что мужикам должны были прийти на помощь машины и передовые технологии. Поэт наверняка следил за газетами: исследователи его творчества нашли, что «хронология создания поэмы сложным образом пересекается с хронологией установочных документов власти». А эти установки в первую очередь содержались в статьях вождя, товарища Сталина. (Статья «Год великого перелома» недаром появилась в «Правде» 7 ноября 1929 года — в годовщину Октября: Сталин давал знать, что революция продолжается, — он и потом публично приравнивал коллективизацию к Великому Октябрю. В 1917 году большевики взяли власть в стране — в 1929–1933-м — покорили народ, иначе — крестьян в крестьянской стране… 2 марта 1930 года там же вышла не менее известная сталинская статья «Головокружение от успехов», в которой он журил активистов за «перегибы на местах». Потом были и другие установки…) Заболоцкий мог прослеживать, и наверняка знал, парадную поступь обобществления — но вряд ли ведал изнанку дела: перегибы оказались цветочками — волчьи ягоды поспели позже…
Откуда они, питерские жители, вообще могли узнать о том, что на самом деле творится в крестьянской России? О правде можно было лишь догадываться — по лающим, как овчарки, и лязгающим, как винтовочные затворы, лозунгам газет да по тёмным слухам, по глухому народному ропоту, что разносили в Ленинграде домработницы досужих горожанок — обездоленные деревенские бабы, за кусок хлеба нанимавшиеся в квартиры.
Но Заболоцкий как поэт жил не злобой дня — а своими воспоминаниями, мечтами и воображением.
Он был убеждён: жизнь на земле следует преобразовать на разумных началах. Ведь что может увидеть мужик из своего окошка?
Тут природа вся валялась
в страшно диком беспорядке. <…>
Беспорядка не терпел ни отец-агроном, ни сын-стихотворец.
Отец улучшал, как мог, обработку земли; и сын вторит ему — только видит перед собой сказку:
Идёт медведь продолговатый
как-то поздним вечерком.
А над ним на небе тихом
безобразный и большой
журавель летает, с гиком
потрясая головой.
Из клюва развивался свиток,
где было сказано: «Убыток
дают трёхпольные труды».
Мужик гладил конец бороды.
Задумался, стало быть…
Рассуждения крестьян о душе, о жизни и смерти в первой главе поэмы — явно воспоминание о детстве в Сернуре, о тех вечерних посиделках