Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 61 из 131

<…>

Сегодня получил первое письмо от тебя… от 14 июля. Рад, что благополучно с Фомкой, ты кушай как следует и не думай ни о чём».

Фомкой они зовут между собой будущего сына (и действительно — потом родился мальчик).

«9 августа 1931

Маленький мой,

не писал тебе это время, потому что всё время прошло в походах. Было три довольно больших похода, ходили, ходили, не спали ночей, несколько раз переходили вброд реки. Были очень тяжёлые минуты. Измучаешься до того, что на остановке ткнёшься под куст и спишь как мёртвый.

Теперь всё прошло, вчера вернулись из последнего похода под проливным дождём. Но, удивительное дело, — здоровье хорошее, только ноги болят, все мускулы ноют от бедра до пят…

Очень беспокоюсь за тебя — долго не было писем».

Закалка пригодилась: не на войне — в лагерях. Без этого вряд ли бы выдержал испытания…

Жена зовёт мужа в письмах — «милый Колюня», рвётся к нему, да командиры не разрешают: негде останавливаться. Сообщает, что на даче замечательно. «Обед стряпать не надо, ягоды ем с утра до вечера. Земляника. Скоро будет малина, чёрная и красная смородина. Завтра буду варить варенье из земляники, чтобы ты, мой маленький, тоже попробовал сиверской земляники. <…> Наш самый маленький дурачок живёт хорошо, растёт, очевидно».

25 января 1932 года родился первенец, только назвали его не Фомой, а Никитой.

Жили они по-прежнему в съёмной комнате, куда Заболоцкого вообще-то пустили как холостого. «Но Вера Михайловна, хозяйка квартиры, и её домоправительница Христина так привязались к Заболоцким, что в первые месяцы увезти мальчика не разрешили, — пишет в биографии отца Никита Заболоцкий. — Добрая старая эстонка Христина каждый день заходила в комнату, чтобы вытереть пол, останавливалась у кроватки, опираясь о щётку, любовалась здоровым младенцем и произносила всегда одну и ту же фразу:

— Он смотрит и думает, что за чучела пришёл».

Николай перешёл из «Чижа» в Союзфото (эту организацию возглавлял В. П. Матвеев) в попытке заработать на кооперативную квартиру. Катя с ребёнком всё чаще жила на даче дяди на Сиверской — благо усадьба была хорошо устроена, только в морозы дом промерзал и даже на одну комнату, где топили печь, уходило слишком много дров. Ей помогала по хозяйству домработница Ириша, приехавшая, чтобы не пропасть, из голодающей и разорённой псковской деревни в Питер. Вероятно, она рассказывала Николаю и жене, что же на самом деле происходит на селе…

Но и горожанам было голодно и нелегко.

«…Очень трудно стало доставать деньги, — писал Николай жене. — Их нет ни у кого».

«Получил сахар за июнь —2 кило 600 граммов, Выдавали кило сыру — не мог взять за отсутствием денег».

«Получил банку консервов, 2 ½ кило перловой крупы и 2 кило трески».

Летом 1932 года Заболоцкий снова на военных сборах, на этот раз в белорусском Могилёве. «Остановились в Орловской гостинице, — сообщает Кате. — Взяли общий номер на 12 человек — по 2 рубля с рыла. Ребята подобрались хорошие, все комвзвода запаса, быстро спелись друг с другом, и теперь все дела ведём вместе, коллективно и друг друга держимся. Выходит складно и ладно. Вчера вечером ходили гулять в здешний городской сад, и я вспомнил старое уржумское время — так всё здесь провинциально и незатейливо».

Его чувство к жене, к семье только крепнет — это видно по письму из Ленинграда на Сиверскую от 19 февраля 1933 года:

«Без вас мне здесь по-настоящему скучно, и чувствую себя часто просто несчастным человеком. Милые мои дурачки, папка вас любит обоих очень, хотя и не любит говорить об этом. Я вот всё думаю о том, что ты сказала мне, — будто я только когда-то раньше любил по-настоящему, а теперь не то. Да, не то, дурачок, но это не значит — меньше. Это значит — иначе, по-другому, — ведь уж больше трёх лет, как мы поженились, было время образоваться чувству глубокому и постоянному. Потеряй я тебя теперь — что было бы со мной? Раньше я думал, что искусство — вся моя душа, а теперь оказалось — только половина. А другая половина — ты да Никитка. И обе половины милы, и обе должны существовать и друг друга поддерживать. <…>

Что плохого у нас сейчас? То, что живём отдельно.

Что хорошего? Прекрасный сынок, выходит книга.

Всё-таки перевес в хорошую сторону, а плохое есть перспектива исправить».

Екатерина Васильевна сильно скучала без мужа, вынужденного находиться в городе, и жила его редкими приездами. Вспоминала, как он гулял по саду с младенцем сыном, как смешно разговаривал с хозяином огорода — белым петухом, который, наставив на собеседника то один, то другой глаз, что-то важно отвечал человеку на своём петушином языке. Но ярче всего ей запомнился один эпизод весны 1933 года. В ту пору на даче гостили родственники, и они с мужем и ребёнком перебрались этажом выше, в мансарду: «С Никитушкой в руках я раскрыла большое окно маленькой летней веранды и позвала Николая Алексеевича. Было так хорошо! В саду цвели белые и синие лупиносы и сверху казались свечами, подымающимися из зелени, пели птицы, за огородом стоял амбар…»

Наверное, ту же самую радость испытал тогда и Заболоцкий: вскоре у него появилось стихотворение «Семейство художника» (оно датируется в книгах 1932 годом, но Никита Заболоцкий убеждён, что написано именно в 1933 году):

Могучий день пришёл. Деревья встали прямо.

Вздохнули листья. В деревянных жилах

вода закапала. Квадратное окошко

над светлою землёю распахнулось,

и все, кто были в башенке, сошлись

взглянуть на небо, полное сиянья.

И мы стояли тоже у окна.

Была жена в своём весеннем платье,

и на руках Никитушка сидел,

весь розовый и голый, и смеялся,

и глазки, полные великой чистоты,

смотрели в небо, где сияло солнце.

А там внизу — деревья, звери, птицы,

большие, сильные, мохнатые, живые,

сошлись в кружок и на больших гитарах,

на дудочках, на скрипках, на волынках

вдруг заиграли утреннюю песню

Никитушке — и всё кругом запело.

И всё вокруг запело, так что козлик —

и тот пошёл скакать вокруг амбара.

И понял я в то золотое утро,

что смерти нет и наша жизнь — бессмертна.

Дело обэриутов

В советскую пору как никогда расцвели аббревиатуры… ОБЭРИУ — Объединение единственно реального искусства — было последней крупной творческой группой, которая заявила о своей творческой самостоятельности. Конечно, это был вызов социалистическому реализму и делу пролетарского искусства. РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей — естественным образом тут же стал самым яростным противником и критиком обэриутов. ГПУ — Главное политическое управление — поначалу было как бы над схваткой, присматривалось и к тем, и к другим. Но потом власть решила: пора навести порядок в разбредшихся кто куда творцах искусства, которое принадлежит народу. Обэриуты попали под репрессии; РАПП был распущен, но членов ассоциации не преследовали: всё-таки свои. Тогда как обэриуты — явные враги: абсурдисты, иррационалисты. Проповедники абсурдизма, они и господствующую в стране идеологию тоже считают абсурдной и тем самым отрицают её. А вот этого большевики не терпели…

10 декабря 1931 года Хармс и Введенский были арестованы. Взяли под стражу также поэта-заумника Туфанова, художников Калашникова и Воронича, молодого работника Госиздата Андроникова, а чуть позже задержали Бахтерева. Все они подозревались в создании нелегальной антисоветской группировки литераторов.

Даниила Хармса задержали на квартире Калашникова, где частенько собирались все обэриуты.

Пётр Петрович Калашников, по натуре свободный художник, жил без семьи, был немного писателем, а на жизнь подрабатывал рисованием таблиц. У него была богатая библиотека: редкие издания, оккультно-мистическая литература, которой особенно интересовались обэриуты, и Николай Заболоцкий в том числе. (После приговора эта библиотека в 5429 томов была конфискована органами ГПУ.) В доме Калашникова устраивались литературные чтения, обсуждения новинок, ну и, конечно, там велись всяческие общие беседы. На огонёк заглядывали писатели, художники, актёры: нигде так свободно не говорилось о литературе, о жизни, о политике. В издательстве не повольничаешь: даже Хармс опасался там посторонних ушей. Про Дом писателей нечего и говорить: в нём хозяйничали рапповцы и царил тупой и занудный официоз. О взглядах самого Калашникова можно судить по его показаниям на допросе, правда, не собственноручным — записывал следователь. Пётр Петрович признавался, что он сторонник идеальной конституционной монархии — «в такой монархии не будет надобности в жандармах и в охранке»; он жалел четыре миллиона белоэмигрантов, эту «огромную культурную силу», вынужденную покинуть страну; возмущался методами коллективизации на селе; сомневался в том, что инженеры, проходившие по делу Промпартии, были вредителями: «истинно русская интеллигенция не способна на вредительство», большевики просто хотели переложить с себя на них вину в хозяйственных неудачах. Словом, это были взгляды довольно большой части русской интеллигенции…

Аресту обэриутов предшествовала кампания в печати по разоблачению детских писателей-«вредителей». Никита Заболоцкий приводит в своей книге характерный случай:

«В обед или после работы редакционная компания переходила на другую сторону канала Грибоедова и обосновывалась в „Культурной пивной“. Говорили здесь обо всём, не касались только политических тем — понимали, что кто-то за ними следит и докладывает об их „благонадёжности“ куда следует. Иногда передавали друг другу газету или журнал с очередной разгромной рецензией. В апреле 1930 года Олейников молча протянул Заболоцкому молодёжную газету „Смена“ с заметкой о последнем выступлении обэриутов Б. Левина и Ю. Владимирова в студенческом общежитии Ленинградского университета. В заметке говорилось: „Обэриуты далеки от строительства. (Образчик рубленой — по смыслу — речи того времени, типа тоста Шарикова: „Желаю, чтобы все!“ —