Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 80 из 131

Выступление «Ленинградской правды» вызвало краткую полемику в литературной печати — некоторые критики попытались отстоять нового Заболоцкого от обвинений, однако итог этому спору подвела «Литературная газета» в лице давнего гонителя поэта Ан. Тарасенкова. В одной из статей он усомнился в художественной полноценности таких стихотворений, как «Север», «Седов» и «Горийская симфония». Подчеркнув при этом, что «мудрое и неустанное сталинское руководство нашей литературы со стороны коммунистической партии» помогает разоблачать и «выкорчёвывать из литературы агентуру врага». (Курсив мой. Лексика литератора, как видим, вполне достойна оперативного работника НКВД, в лучшем случае — штатного, в худшем — внештатного. — В. М.) Затем во второй статье, целиком посвящённой новым стихам Заболоцкого в периодике и его «Второй книге», критик «ударил» по некоторым строфам из «Горийской симфонии» о «вожде народов великом Сталине»:

«Мне думается, что эти строки Заболоцкого глубоко ошибочны, — в них формирование гениальной личности Сталина рассматривается исключительно в одном плане — под влиянием условий первобытной кавказской природы. К сожалению, социальная обусловленность развития личности вождя народов начисто игнорируется Заболоцким, о ней он не говорит ни слова».

По тем временам — удар под дых.

Но это случилось 28 февраля 1938 года. А в 1937-м Заболоцкому жилось ещё относительно спокойно. То было его последнее вольное лето…

Молодая семья… дети под присмотром няни… озеро под Лугой, сосны… комната с верандой на даче… Поэт плотно сидел за переложением для детей знаменитой поэмы Руставели; изредка прогуливался по лесу или вдоль берега озера. По своему обыкновению, внимательно разглядывал старые деревья, коряги, муравьиные кучи, жуков. Порой к нему присоединялся Николай Степанов, тоже снявший неподалёку дачу, и они обменивались новостями, вели беседы. Бывало, поэт уезжал по делам в город: в тот год он то и дело заключал договоры на издание новых книг.

Ленинградцы жили тем летом в тревоге: кругом шли аресты. Дымок из печных труб и едкий запах никого не удивлял: кто-то жёг свои бумаги…

В начале июля поэт узнал об аресте Олейникова.

Никита Заболоцкий пишет: «Евгений Львович Шварц рассказал Николаю Алексеевичу о своей последней встрече с их общим другом. Незадолго до ареста только что вернувшийся с юга Олейников встретил Шварца и с мрачным видом говорил ему о всеобщей подозрительности, при которой становится трудно жить. Он рассказал, что комендант дома на канале Грибоедова Котов тайно собрал домработниц писателей и объявил им, что их наниматели представляют серьёзную опасность для советской власти. Тем, кто поможет разоблачить врагов народа, комендант обещал постоянную городскую прописку и комнату в освободившейся квартире. И эти несчастные деревенские женщины, нашедшие временное пристанище в городе, уже шептали друг другу о тех счастливицах, которые будто бы получили жилплощадь в награду за донос».

Все они — и Заболоцкий, и Шварц, и Олейников — были соседями по дому на канале Грибоедова.

Двоюродный брат Евгения Шварца, актёр и чтец Антон Шварц, был одним из последних, кто видел Олейникова. Он встретил его днём на улице и сначала не обратил внимания, что тот не один: по бокам двое незнакомцев. По привычке весело окликнул:

— Как дела, Коля?

— Жизнь, Тоня, прекрасна! — ответил поэт.

«И только тут я понял…» — впоследствии вспоминал Антон Шварц.

Олейникова обвинили в троцкистской деятельности и в шпионаже на Японию. (Ну, троцкизм — понятие расплывчатое, в троцкизме всякого подозревали. Но чтобы донской казак оказался японским шпионом? Удивительно! Это как Стеньку Разина обвинить в пособничестве самураям…) 24 ноября он был расстрелян.

Последние стихи его и строки из недописанного чуть-чуть невнятны, что ему ранее было совсем несвойственно, грустны…

Графин с ледяною водою.

Стакан из литого стекла.

Покрыт пузырьками пузырь с головою,

И вьюга меня замела.

Но капля за каплею льётся —

Окно отсырело давно.

Водою пустого колодца

Тебя напоить не дано.

Подставь свои губы под воду —

Напейся воды из ведра.

Садися в телегу, в подводу —

Кати по полям до утра.

Душой беспредельно пустою

Посметь ли туман отвратить

И мерной водой ключевою

Холодные камни пробить?

(1937)

Будто бы он уже «взят» и на допросе, а душа рвётся на волю — зная, что воля навсегда заказана…

Неуловимы, глухи, неприметны

Слова, плывущие во мне, —

Проходят стороной — печальны, бледны, —

Не наяву, а будто бы во сне.

……………………………………………

Чужой рукой моя рука водила. <…>

(1937)

Олейников увлекался — и всерьёз — математикой, о чём никому не говорил…

Я положил перед собой таблицу чисел

И ничего не мог увидеть — и тогда

Я трубку взял подзорную и глаз

Направил свой туда, где по моим

Предположениям должно было пройти

Число неизречённого…

(«Фрагменты». 1935–1937)

И ещё — был охотником…

Осенний тетерев-косач,

Как бомба, вылетает из куста.

За ним спешит глухарь-силач,

Не в силах оторваться от листа.

Цыплёнок летний кувыркается от маленькой дробинки

И вниз летит, надвинув на глаза пластинки. <…>

(«Фрагменты». 1935–1937)

Дробинки — пластинки, надвинутые на глаза глухарёнка, — и пуля в уме…

Тогда же, в ноябре, разогнали редакцию Детгиза, некоторых арестовали, а руководителя детского издательства Самуила Маршака на собрании обвинили в потворстве вредителям. Так чекисты принялись раскручивать большое дело на ленинградских писателей…

Заболоцкий про всё это узнал с опозданием: в начале ноября он уехал в Сочи на грязи — лечить сосуды ног: сказывалась перенесённая в молодости цинга. 12 ноября он писал Виктору Гольцеву:

«Погода здесь стоит отличная. Морские купанья мне запрещены, но купаются здесь уже только старые энтузиасты этого дела, т. к. в море холодновато. Солнце днём, однако, припекает порядочно, и немало народу разгуливает в белых костюмах.

Живу в санатории Наркомзема. Учреждение приличное, и любопытен состав отдыхающих: знатные комбайнёры, животноводы, колхозники, которым есть что порассказать и у которых есть чему поучиться. Интернационал полный: казах отдыхает рядом с дагестанцем, чеченец — с русским и пр.

Думаю пробыть здесь до 7-го декабря, после чего двинусь в Ленинград или Тбилиси, смотря по обстоятельствам».

Вышло иначе: из Сочи он отправился в Махачкалу, где в составе писательской делегации присутствовал на прощании с Сулейманом Стальским. В конце декабря приехал в Тбилиси для участия в руставелевских торжествах. Как переводчик великого грузинского поэта выступил с речью на юбилейном пленуме правления Союза писателей; получил почётную грамоту ЦИК Грузии.

В начале 1938 года поэта вновь призвали в армию на двухнедельную переподготовку. Сыну Никите запомнилось, какую замысловатую игрушку отец привёз ему после учений. Это были разноцветные кувыркающиеся клоуны с чашками. «В верхнюю чашку нужно было положить шарик, под его тяжестью клоуны наклонялись, передавая шарик друг другу, а затем он катился и попадал в одну из лунок. Счастье игрока зависело от того, в какую лунку попадёт шарик». Оба вовсю забавлялись, осваивая игру…

Между тем шарик судьбы Николая Заболоцкого, прыгая, катился по каким-то неведомым желобам.

В общем коридоре, куда выходила их дверь, квартиры пустели одна за другой: соседей-писателей забирали в зловещее здание на Литейном, прозванное ленинградцами «Большим домом». Не прошло и месяца после статьи Ан. Тарасенкова в «Литературной газете», как настала очередь Заболоцкого.

«Вот до чего мы дожили…»

«Это случилось в Ленинграде 19 марта 1938 года. Секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Мирошниченко вызвал меня по срочному делу. В его кабинете сидели два неизвестных мне человека в гражданской одежде.

— Эти товарищи хотят говорить с вами, — сказал Мирошниченко. Один из незнакомцев показал мне свой документ сотрудника НКВД.

— Мы должны переговорить с вами у вас на дому, — сказал он. В ожидавшей меня машине мы приехали ко мне домой, на канал Грибоедова. Жена лежала с ангиной в моей комнате. Я объяснил ей, в чём дело. Сотрудники НКВД предъявили мне ордер на арест.

— Вот до чего мы дожили, — сказал я, обнимая жену и показывая ей ордер».

Так начинается мемуарный очерк Заболоцкого «История моего заключения», написанный 18 лет спустя, в 1956 году. Николай Алексеевич решил записать свои воспоминания вскоре после того, как прошёл XX съезд партии, осудивший политические репрессии конца 1930-х годов. Накануне он на собрании писателей вместе с другими услышал полузакрытое письмо ЦК КПСС о культе личности Сталина, пришёл домой взволнованный…

А перед арестом поэт работал в Доме творчества в Елизаветино под Ленинградом — оттуда его и вызвали в город телеграммой. Тогда он только начал работу над стихотворным переложением «Слова о полку Игореве» и попутно сочинял поэму «Осада Козельска». Несколько строф этой поэмы уцелели — сохранила жена Екатерина Васильевна. Как ни укрывался Заболоцкий от страшных новостей, чтобы все силы отдать работе, тяжкое настроение отразилось в тех строках:

Собор, как древний каземат,

Стоит, подняв главу из меди.

Его вершина и фасад

Слепыми окнами сверлят

Даль непроглядную столетий.

Войны седые облака

Летят над куполом, и, воя,

С высот свергается река,

Сменив движенье на кривое,