Заболоцкий. Иволга, леса отшельница — страница 92 из 131

«Милая Катя!

Я здоров и на старой работе. Мой адрес: Комсомольск-на-Амуре, п/я 99, пос. Старт, Колонна 51 (Ширпотреб), мне. Жду твоего письма. Последнее было от 5 июля».

Чудо! — почта доставлялась и в заблокированный немцами город. Эта почтовая карточка добралась до дома на канале Грибоедова. «В самое трудное, жестокое время, в рождественский день 7 января 1942 года, — пишет Никита Заболоцкий, — опухшая и обессиленная от голода Екатерина Васильевна увидела эту открытку в почтовом ящике ленинградской квартиры. Как же весть от мужа обрадовала и поддержала её и детей!»

Сыну Заболоцкого тогда было девять лет, дочери — пять.

«Через месяц, — продолжает он, — семья Заболоцкого эвакуировалась из блокадного города по ледовой Дороге жизни через Ладожское озеро и попала в специальный медицинский стационар при ткацком льнокомбинате в Костроме. Там в течение месяца страдающих дистрофией ленинградцев лечили и постепенно вводили в нормальный режим питания и человеческой жизни».

Только через два года, из письма жены, Заболоцкий узнал, что́ пережила его семья в блокадном Ленинграде и как была спасена. Тогда же он получил в письме стихотворение сына, написанное его детским неуклюжим почерком:

БЛОКАДА ЛЕНИНГРАДА

Свищут снаряды, бомбы летят,

По улицам города люди спешат.

Они спотыкаются, падают замертво.

По гладкому снегу санки скользят,

В санках трупы голодных ребят.

В квартире люди с коптилкой сидят

И горькие отруби ложкой едят…

Поэт сохранил письмо сына; под его стихотворением приписал: «Эти стихи 10-летний Никита сочинил в квартире Шварца (во время блокады)». Продолжение было:

И говорят всё о том и о том,

Когда же нам хлеба прибавят.

Незадолго до эвакуации в квартиру Евгения Львовича Шварца угодил во время обстрела снаряд — и взорвался в комнате, где никого не было. Семья Заболоцких ютилась на кухне (своей квартиры они уже были лишены) — и не пострадала…

Переписка с женой понемногу восстанавливалась, хотя уже не была регулярной. В письмах Заболоцкого появилось новое слово — «сносно». О себе писал коротко и одно и то же: сыт, одет, обут, «живу сносно». На самом деле было не совсем так, как он сообщал жене, точнее — совсем не так. Однако он не хотел ничем беспокоить Екатерину Васильевну, ей и без этого хватало…

Снести, перенести, вынести — можно многое: он и сносил, переносил, выносил — не жалуясь на невыносимое.

…Через два года, в феврале 1944-го, отбыв полный срок наказания и ещё дополнительно год заключения, поэт обратился с письмом в Особое совещание НКВД СССР. С потусторонним достоинством и запредельной точностью, суровой и страшной словесной формулой Заболоцкий тогда определил своё существование в тюрьме и лагере: «Я нашёл в себе силу остаться в живых после всего того, что случилось со мною».

Некоторые историки сталинизма утверждают, что в первые годы войны наши потери на Западе (в войсках) и на Востоке (в лагерях) были примерно равны. Так оно или не так, вряд ли возможно в точности узнать. Одно известно: с началом войны рабочий день зэков возрос, а паёк, и ранее голодный, был до предела урезан, — и смертность в зонах резко увеличилась.

«В одну из мобилизаций на общие работы в тайгу Заболоцкий с товарищами попал на место, куда свозили и где потом сжигали погибших заключённых, — пишет его сын. — Был морозный зимний день, и Николай Алексеевич некоторое время смотрел на груды трупов, запорошенных снегом. То там, то здесь из-под снега торчала замёрзшая скрюченная рука или нога. Видно, эта картина глубоко запала в его память, если он в последний год своей жизни вспомнил о ней, когда писал о давних странствиях по Сибири французского монаха Рубрука:

Ещё на выжженных полянах,

Вблизи низинных родников

Виднелись груды трупов странных

Из-под сугробов и снегов.

Рубрук слезал с коня и часто

Рассматривал издалека,

Как, скрючив пальцы, из-под наста

Торчала мёртвая рука».


Эти две строфы взяты из главы «Дорога Чингисхана». Очень похоже, что у этой главы имеется не только прямое значение, но и потаённое — символическое, ведь по Сибири, испытавшей в первой половине XX века новое чингис-ханство, шесть лет путешествовал и новый Рубрук — сам автор:

Он гнал коня от яма к яму,

И жизнь от яма к яму шла

И раскрывала панораму

Земель, обугленных дотла.

В глуши восточных территорий,

Где ветер бил в лицо и грудь,

Как первобытный крематорий,

Ещё пылал Чингисов путь.

………………………………………

С утра не пивши и не евши,

Прислушивался, как вверху

Визгливо вскрикивали векши

В своём серебряном меху.

Как птиц тяжёлых эскадрильи,

Справляя смертную кадриль,

Кругами в воздухе кружили

И простирались на сто миль.

Но, невзирая на молебен

В крови купающихся птиц,

Как был досель великолепен

Тот край, не знающий границ!

…………………………………………

Так вот она, страна уныний,

Гиперборейский интернат,

В котором видел древний Плиний

Жерло, простёршееся в ад!

Так вот он, дом чужих народов

Без прозвищ, кличек и имён,

Стрелков, бродяг и скотоводов,

Владык без тронов и корон!

Попарно связанные лыком,

Под караулом там и тут

До сей поры в смятенье диком

Они в Монголию бредут.

Широкоскулы, низки ростом,

Они бредут из этих стран,

И кровь течёт по их коростам,

И слёзы падают в туман.

На четвёртый год заключения у Заболоцкого вдруг на миг прорвалась глубоко запрятанная страсть к сочинительству. Правда, он позволил себе лишь стишки — шутливые строки. Они были обращены к верному товарищу по испытаниям Татосову — и впоследствии Гурген Георгиевич весьма сожалел, что послание Заболоцкого не удалось сберечь.

Началось с того, что лагерное начальство решило использовать юриста Татосова в своих арбитражных разборках. На суд в арестантском бушлате не придёшь, и ему позволили выписать с воли приличный костюм. Потом услуги зэка уже не понадобились — и он выменял за своё парадное одеяние 25 пачек махорки, вмиг став настоящим богачом. Курева заключённым всегда не хватало. Тогда-то Заболоцкий и написал к приятелю шутливое обращение в стихах. «Больше всего жалею, — вспоминал Татосов в 1972 году, — что у меня украли на раскурку лист бумаги, где был рисунок Николая Алексеевича и его стихи —16 чеканных строк. <…> Как-то, когда я собирался лечь спать и откинул одеяло, увидел, что к подушке был пришпилен лист, на котором изображён я огромного роста с нимбом вокруг головы, а внизу у моих ног на коленях стоял маленький Николай Алексеевич, простирая ко мне руки. Сверху был заголовок: „Моление о махорке“. Я был приравнен ко всем скупцам мира, наиболее порядочным из которых был Гарпагон, и мне категорически предлагалось выдать махорку. Стихи были великолепными, рисунок тоже, и я до сих пор не могу забыть об этой потере».

Через год, в 1943-м, заканчивался его срок, и Заболоцкий стал подумывать о том, чем бы можно зарабатывать на воле. У Татосова появился новый знакомый — соплеменник, лагерный парикмахер Рубен Мхитчрян, в отличие от Гургена Георгиевича хорошо говорящий по-армянски. Заболоцкий тоже сдружился с ним и начал учиться у него армянскому языку — наверное, для будущих литературных переводов. Из отработанной чертёжной бумаги сшил себе книжку для записей, озаглавив её: «Армянский язык. Словарь. 1942», — и первым делом начертил в ней армянский алфавит. Потом он вписывал в неё слова по тематическим разделам: человек, дом, природа, деревня и т. д., записывал народные песни и стихи в оригинале и дословном переводе. Через какое-то время поэт настолько продвинулся в учёбе, что мог поддерживать простой разговор с товарищами по-армянски.

7 августа 1942 года он писал жене:

«…Милая Катя, это после годового перерыва — первое твоё письмо, которое я получаю, до сих пор были одни телеграммы. Из Никитушкиного письма я узнал отчасти о тех мытарствах, которые вам пришлось испытать. Друг мой, как хотел бы я помочь тебе и утешить тебя… Я знаю, и без письма я чувствовал, как тяжело тебе. Не падай духом, моя родная. Сама знаешь — всем сейчас нелегко. Надо собраться с силами и уж как-нибудь до конца вытерпеть эти беды. Иного выхода нет. Не век же они будут продолжаться.

Весной кончится мой срок, и мы как-нибудь будем налаживать нашу жизнь. <…>

Пиши только правду о здоровье и жизни. Уже одно то, что я по временам буду слышать тебя, — будет для меня счастьем, — многие не имеют этого счастья».

Екатерина Васильевна с детьми к тому времени перебралась в Уржум. Кое-как устроилась с жильём, нашла работу — воспитательницей в интернате для эвакуированных детей. Муж стремился хоть чем-то помочь им — и добивался в управлении, чтобы его небольшие деньги были перечислены жене.

О себе по-прежнему в основном молчал:

«Никаких особенных новостей у меня нет. Жизнь, конечно, стала сложнее, поэтому стали примитивнее желания, и больше уходит времени на то, что раньше делалось само собой. Не всегда бывает махорка, которую я стал курить значительно меньше, но бросить которую всё ещё не могу. Да, признаться, и не слишком хочется — ведь это последняя забава, которая ещё более или менее доступна мне. А, кроме того, — бросишь курить — увеличится аппетит, что тоже не устраивает» (30 августа 1942 года).

Письма Николая Заболоцкого жене из лагеря. 1942 г.

Порой, за неимением махорки, зэки раскуривали мох, сухие листья, — о настоящем табаке даже и мечтать не приходилось. Каково же было однажды изумление Заболоцкого, развернувшего в посылке жены объёмистый пакет с двумя курительными трубками, кисетом и ящичком трубочного табака! Потом на воле он вспоминал, что это было из области чудесных неожиданностей. Это был подарок от известного переводчика классики Михаила Леонидовича Лозинского, с которым в Ленинграде у Заболоцкого и знакомство-то было отдалённым…