[178]. Эта эволюция в чем-то сродни той, что П. Вейн выявил в римском обществе: "Во времена республики каждый из супругов должен был играть определенную роль, и коль скоро она исполнялась, между супругами могли складываться любые эмоциональные отношения. «…· Во императорскую эпоху «…· предполагалось, что само существование брака основывается на добром согласии и законе сердца. Так родилась новая идея: супружеская чета, состоящая из хозяина и хозяйки дома"[179].
Впрочем, эволюционировала эта матримониальная практика весьма парадоксально. Она искала поддержки властей, - и, в то же время, становилась все более важным моментом частной жизни. Она избавлялась от бремени экономических и социальных критериев, - и, в то же время, распространялась все шире. Она все более "притесняла" супругов, - и, в то же время, вызывала все большее расположение к себе, точно, вместе с требованиями росла и ее притягательность. Брак стал более общим как практика, более публичным как институт, более частным как образ жизни, гораздо теснее сплачивающий супружескую чету и тем самым эффективно выделяющий ее из поля всех иных социальных связей.
Разумеется, сколько-нибудь точно оценить масштабы распространения этого явления очень сложно. Доступные документы характеризуют лишь отдельные привилегированные ареалы и слои населения. Было бы натяжкой говорить о всеобщем и массовом движении, пусть даже факты, при всей их отрывочности и разрозненности, казалось бы, согласуются с таким подходом. Так или иначе, но если исходить из текстов начала нашей эры, брак, похоже, стал для мужчин - а только их свидетельствами мы располагаем, - источником очень важного, интенсивного и, вместе с тем, сложного и проблематичного опыта. Брак уже нельзя было воспринимать только как институт, полезный для семьи и общины, или домашнюю деятельность, развертывающуюся по правилам, удовлетворяющим домочадцев; он стал отныне "состоянием" брака: формой жизни, разделенным с супругом, сопричастным существованием, личной связью и взаиморасположением партнеров. Не то чтобы старая матримониальная схема напрочь исключала близость и сердечность в отношениях между супругами. Однако складывается впечатление, что в идеале, предложенном Ксенофонтом, чувство напрямую связано с осуществлением статусных полномочий мужа (впрочем, это нимало не снижает ни его серьезности, ни интенсивности): относясь к своей молодой жене, скорее, по-отечески, Исхомах терпеливо обучал ее тому, что надлежало делать, и в той мере, в какой она умела исполнять роль хозяйки дома, до конца своих дней неизменно выказывал ей уважение и привязанность. В литературе императорской эпохи мы находим свидетельства гораздо более сложного опыта брака, и поиск этики "супружеской чести" четко просматривается за рассуждениями об обязанностях супругов, о природе и форме связующих уз, о соотношении превосходства естественного и устанавливаемого, и о привязанности, которая может выступать и как необходимость, и как зависимость.
Можно вспомнить и созданный Плинием образ "индивидуума в браке"[180], чтобы сравнить его с [Ксенофонтовым] портретом другого доброго мужа, Исхомаха. Когда в знаменитом любовном послании Плиний оплакивает разлуку с Кальпурнией, он предстает перед нами иным, нежели в других письмах: не литератором и трибуном, призывающим любящую и покорную супругу в свидетели своих успехов, но мужчиной, испытывающим столь сильную привязанность к жене и столь страстное физическое желание, что день и ночь ищет ее, пусть и тщетно: "Нельзя поверить, как велика моя тоска по тебе. Причиной тому прежде всего любовь, а затем то, что мы не привыкли быть в разлуке. От этого я большую часть ночей провожу без сна, представляя твой образ; от этого днем, в часы, когда я обычно видел тебя, сами ноги, как очень верно говорится, несут меня в твой покой. Наконец, унылый, печальный, будто изгнанный, я отхожу от порога. Свободно от этих терзаний только то время, в течение которого я занят на форуме тяжбами друзей. Подумай, какова моя жизнь, ты - мой отдых среди трудов, утешение в несчастии и среди забот…"[181]. Формулы этого письма весьма примечательны. Специфический характер личных супружеских отношений, интенсивных и эмоциональных, не зависящих ни от статуса или прав мужа, ни от ответственности за домашний очаг, просматривается вполне отчетливо. Любовь и забота о том, с кем делишь обыденность повседневного существования, здесь тщательно разграничены, хотя в обоих случаях присутствие жены осознается как ценность, а ее отсутствие как несчастье. При этом Плиний нагнетает традиционные мотивы классического негативного описания любовной страсти: образ [любимой], являющийся бессонными ночами, метания и маета, поиски отсутствующего "предмета", - однако придает им позитивный характер; точнее говоря, страстные порывы, которыми охвачен муж, его терзания, желание и тоска представлены в качестве положительного знака и надежного залога супружеской любви. Наконец, соотнося брак и публичную деятельность, Плиний исходит не из поверхностного отождествления домашней власти с властью над другими, но из сложной игры замещений и компенсаций: утратив счастье в разлуке с женой, он погружается в заботы общественной жизни; но какою же должна быть его боль, чтобы в суете и рутине текущих дел находить утешение личному горю.
Множество документов подтверждает: супружеская связь освобождается от матримониальных функций, статусных прав супруга, рационального домостроя в целом, чтобы предстать как единственное в своем роде отношение со своей властью и проблематикой, своими трудностями, обязательствами, преимуществами и удовольствиями. Можно еще цитировать Плиния или найти свидетельства у Лукиана и Тацита; можно обратиться к поэзии супружеской любви, образцы которой дал Стаций: состояние брака описано здесь как слияние двух судеб в единой нерушимой страсти, причем муж признает свою эмоциональную подчиненность: "Венера нас соединила во цвете лет, Венера будет благосклонна к нам и на закате жизни. Доволен я твоим законом и послушен (libens[182] et docilis), я не разорву той связи, что ощущаю с каждым днем все больше «…· Эта земля создала меня для тебя (creavit me tibi): она навсегда связала мою судьбу с твоею"[183].
Разумеется, не здесь нужно искать реальную картину матримониума императорской эпохи. Демонстративная искренность этих текстов еще не доказательство: поскольку они сознательно и упорно возвещали идеал супружества, постольку их следует рассматривать не как отражение наличной ситуации, но как формулу долженствования, именно в таком качестве представляющую действительность. Они показывают, что в браке видели образ жизни, ценность которого не зависит от функционирования oikos ни исключительно, ни по существу, но обусловлена способом связи между партнерами, и муж, следовательно, должен избирать линию поведения, учитывая не только социальный статус, привилегии и семейные обязанности, но и свою "реляционную роль" в отношениях с женой. Причем роль эта не только была управляющей функцией воспитания, обучения, руководства, но и вписывалась в сложную игру эмоциональной взаимности и взаимной зависимости. Таким образом, если моральная рефлексия долгое время искала принципы хорошего и дурного брака в анализе "домочадцев" и их насущных нужд, то одновременно сложился новый круг проблем, связанный с определением способа, посредством которого мужчина мог конституировать себя в рамках супружеских отношений как моральный субъект.
Упадок городов-государств как автономных единиц в III в. до н. э. - факт известный. В нем часто видели проявление общего регресса политической жизни, когда гражданская деятельность перешла в руки поистине "профессиональных граждан"; им объясняли падение традиционных правящих классов; к его последствиям относят и тенденцию ухода в себя, благодаря чему представители привилегированных групп обращали фактическую утрату власти в добровольное отступление, повышая ценность личного существования и частной жизни. "Крушение города-государства было неизбежным. Люди почувствовали, что они отданы на волю мировых сил, непонятных им и неподвластных… Царила случайность… Философия эллинистической эпохи была, по преимуществу, философией бегства, а основным средством побега стала культивация автономии"[184].
Хотя города-государства, - там, где они имели место, - и в самом деле, начиная с III в. частично утратили былую автономию, сводить лишь к этой причине трансформацию политических структур в эллинистическую и римскую эпохи определенно не следует. Недопустимо усматривать в ней и главное объяснение перемен, затронувших моральную рефлексию и практику себя. В действительности, - и здесь можно сослаться на труды историков, фактически уже развенчавших великий ностальгический образ города-государства, выпестованный XIX веком, - организацию эллинистических монархий, а впоследствии и Римской империи, нельзя анализировать только в негативных понятиях упадка гражданской жизни и присвоения власти государственными инстанциями, все более отчужденными [от общества]. Напротив, следует подчеркнуть, что политическая деятельность "на местах" не замерла с появлением и укреплением этих крупных структурных целостностей. Жизнь полиса - гражданской общины с ее институциональными правилами, интересами и противоречиями - не прекратилась ни вследствие расширения рамок, в которые он вписывался, ни в результате развития монархической власти. Страх перед чрезмерностью ойкумены, в пространстве которой затерялись составляющие ее политические общности, вполне возможно, приписан людям греко-римской цивилизации задним числом. Эллинистическому греку не было нужды бежать от "имперского мира без полисов" просто потому уже, что эллинизм и был "миром полисов". Критикуя представление о том, что с распадом полисной системы философия превратилась в "убежище среди бурь и тревог", Ф. X. Сэндбах первым же делом замечает, что и прежде "города-государства не обеспечивали полной безопасности", но те