Заботы света — страница 12 из 79

— Но дай ты права сыну бедняка!

— Разговоры о равенстве… знаешь, к чему они могут привести? К пролитию крови. И тут пострадают не только вампиры. Впрочем, вампира теперь видят даже в приходском священнике. Не могут простить ему обедов у прихожан. — Помолчав, Камиль ревниво спрашивал: — Вечером опять встреча с бардом?

— Да! — отвечал он с радостью, с немедленным желанием встретиться с Чулпаныем, чьи умствования, равно как и дервиша, были полны сказочности, душевных поисков и затейливых мечтаний. Чулпаный понимал истину и ложь только через совесть, а не через такие понятия, как, например, капитал.

Камиль, обиженно вздохнув, оставлял своего шакирда в покое.

8

Раз в неделю в медресе являлся полицейский.

Это был грудастый и задастый мужлан с желтыми, тонко закрученными усами. От важности, которую напускал он на себя, безбожно глупело его щекастое лицо. Но была в нем искренность полнейшая: никто не смог бы усомниться в его презрении к инородцам, в его ненависти к ним, зачем-то читающим свои книги и смеющим молиться своему богу, в его, наконец, превосходстве и убежденности, что захоти только он — и все это чужеродное подвергнется погрому и козням.

Он заходил в класс во время занятий, тяжело пыхая, бормоча: «Уф, взопрел, едрена тетка», стоял потом в дверях и лузгал семечки, жмуря глазки и облизываясь. Однажды он проторчал дольше обычного. Камиль рассказывал о Парижской коммуне. Ничего такого в программе не было, но Камиль позволял себе некоторые отступления. Рассказывал он с чувством и, когда дошел до самого напряженного момента, увлекся, сорвал с доски карту и, проткнув ее указкой, понес по классу: дескать, вот как шли демонстранты! Едва не наскочив на полицейского, остановился разом, смолк и медленно, сильно начал бледнеть.

В первую минуту как будто оробел и служивый. Потом он пробормотал, усмехаясь, успокаиваясь:

— Ишь ты… коммуния, говорит, нехристь. А эти обрезки сидят в помещении и колпаков не сымают.

Уверенное хамство не только не обидело в этот момент учеников и учителя, наоборот, они облегченно, вздохнули: невежда знает одно — презрение к чужим колпакам, а все остальное, слава богу, не доходит до него.

Полицейский продолжал свои посещения, тот случай вроде позабылся. Но вот как-то в медресе пришел респектабельного вида господин и назвался инспектором министерства просвещения. Послали за Мутыйгуллой-хазретом, он явился встревоженный, обиженный, что его, наставника, не известили раньше о визите правительственного чиновника. Инспектор обращался больше к Камилю, изредка взглядывая на старика, и тот сидел нахохленный, слегка напыщенный.

— В инстанции, — инспектор махнул узкой ладонью куда-то вверх, не желая, видимо, называть инстанции, — поступил, как вам известно, донос. — Он с откровенным презрением произнес это слово — «донос».

— Позвольте, — тихо сказал Камиль, — почему же нам должно быть известно?

— Господи, — засмеялся инспектор. — Да вы должны были быть уверены… после того, господи, после того, как наглядно показали, как шли демонстранты. Вздор, вздор!.. — сказал он сердито. — Пусть бы попробовал этот держиморда ступить на порог гимназии… — Тоном дружественной беседы он продолжал: — В правительственных кругах дискутируется вопрос о ваших школах. Точнее, о том, кто должен взять под контроль медресе. Конечно, разумнее всего, если контроль будет осуществлять министерство просвещения. Но есть и другое мнение: о запрещении школ для инородцев.

Мутыйгулла-хазрет тихо проговорил:

— Если господин инспектор позволит…

— Разумеется.

— В одной нашей летописи приводится разговор мурзы, почтенного человека, с государем. Он будто бы сказал государю: «Никому еще не удавалось вырастить лес из одного только вида деревьев». Лес, господин инспектор, состоит из множества разных деревьев.

— Да, да, понимаю вас, — с улыбкой кивнул инспектор, — Позволю себе вспомнить: у персов, при Дарии, каждый покоренный народ сохранял свои права, даже свое туземное управление, обязываясь лишь ежегодной данью и воинской повинностью. Повелителю множества народов было приятно видеть в толпе своих слуг, это разнообразие рас и языков. Он и представления не имел о возможности создания такого государства, в котором бы все члены образовали одно национальное целое и имели бы одинаковый образ мышления. Впрочем, оставим экскурсы, — сказал он опять с улыбкой и встал, помолчал, о чем-то задумываясь, хмуря сивые брови. — Все-таки, я думаю, министерство заберет вас под свое крыло. Вам, ей-богу, нечего опасаться. Почтенные люди, не станете же вы проповедовать крамолу против богоданной власти.

— Но министерство финансирует свои школы, — сказал Камиль. — А наши школы существуют на подаяния попечительских обществ. Может быть, министерство и нас будет обеспечивать?

— Хм-м… война, господа.

— Да, это бедствие для людей, — промолвил Мутыйгулла-хазрет.

— Бедствие? — сердито оживился инспектор. — Бедствием для нас является не война, нет, а те ужасные годы мира, в которые мы окончательно развратились, ослабли физически и нравственно, опошлились и заметно поглупели. Вот вы… откуда в вас известное вольнодумство? А, не отвечайте! Граф, русский граф печатает в английской газете статью, в которой предлагает капитуляцию России. Жиды и поляки аплодируют безумцу… в Московском императорском университете доцент Тарле учит молодых людей, как делать революцию, в то время как льется русская кровь. И все-таки война — не бедствие, это наше спасение, это героическое средство, которое может встряхнуть от корня до вершины ослабевший организм. Знает бог, что делает!

Затем он резко поклонился хозяевам и пошел к выходу с низко опущенной головой, точно в трауре, но поступью мерной и очень крепкой.


После визита инспектора Камиль вел себя очень таинственно, что-то делал на стороне и никому ничего не говорил. Что он делал?

Все объяснилось, когда в городской газете появилось сообщение от военного губернатора Уральской области:

«Мною получено от Камиля М. Тухватуллина 200 руб. 40 копеек, собранные им по разрешенному мной подписному листу среди магометан Уральского края, на содержание бесплатной кровати в строящейся больнице для иногородних в г. Уральске».

— Когда же ты успел? — удивился Габдулла.

— Представь, за месяц собрал! Другой и за год не соберет. — Хотя он и похвалялся, но был очень смущен таким положением вещей. — Дело богоугодное, кровать — для единоверцев. А ты усматриваешь в этом что-нибудь… пикантное?

Габдулла усмехнулся:

— Для единоверцев одной кровати мало. Только на прошлой неделе в Бурханкуле ранено шесть крестьян. На больницу берут у благотворителей, а платить стражникам деньги находятся.

— Да, в уездах завели полицейские стражи. Бунтует мужик. У сволочей поджилки трясутся, от страха хватают каждого. За нами тоже следят, знай. Вон Гумер-хальфа пророчит: дескать, власти доберутся до ваших новых методов. Фарисей, доносчик! Распускает слухи о моей неблагонадежности…

— А ты решил доказать обратное?

Сердито краснея, Камиль воскликнул:

— Ах, оставь, пожалуйста! Как бы ты сам поступил, играя с огнем? — Машинально потянув за цепочку, он извлек из кармана жилета часы-луковицу и, не поглядев, положил обратно. — Редко у нас бываешь, — промолвил он, — отец обижается. Может быть, заглянем к старику?

— Обещал сестре, — солгал Габдулла. — Тоже давно не навещал.

Камиль ушел.

Может, и вправду пойти к сестре? Да муж, наверное, дома, лучше не ходить. Собираясь замуж, сестра говорила, что не оставит Апуша у чужих людей. Бедная, ей и самой-то несладко приходилось в доме мужа. Приказчик оказался примерным семьянином, но был скуп, нетерпеливо жаден в соблазнительных мечтах о собственном магазине, мог и куском попрекнуть бедного родича… Сестра упрекала Габдуллу, что редко он бывает, плакала, но, заметив печаль на его лице, торопливо уверяла:

— Ты только не подумай чего плохого! Дом наш полная чаша, И сама сыта, и дети, даст бог, людьми станут.

Его проницательность тут не срабатывала: он был уверен, что сестра скрывает какие-то свои беды, но она плакала о нем, о его судьбе.

Вот уже четыре года, как он ушел из дома тетушки и живет своей жизнью. Он беден, но уже не чувствует себя сиротой. И только сейчас, прожив эти годы самостоятельно, он понял, что его судьбе грозило нечто ужасное! И это ужасное было в том, что он был сирота, сирота особенный, чей род в семи поколениях носил священный сан. Отраженный этот свет постоянно чувствовал он на себе. Окружающие мягко и почтительно с ним разговаривали, дарили подарки, осеняли молитвой, причастьем к махдуму умаляя свои грехи.

Чистая душа его, как она хотела истины в жизни, и как наивен он был, маленький махдум, уже читавший Великую книгу! Жил в ихнем селении владелец пимокатных мастерских Галимжан, перед которым угодничал едва ли не каждый, а мальчик однажды не подал ему руки, когда тот захотел с-ним поздороваться.

— Нет, нет! — повторял мальчик, бледнея от гнева и отвращения. — Нельзя подавать руки оскверняющему себя вином!

Пимокат изумлен, щурится сквозь заплывшие жирком узкие зеленые глазки. А бедняки уже разносят молву об истовости маленького махдума, они гордятся им, любят его!

Пимокат был заносчив, возносился своим богатством, манерами, взятыми от городских дельцов. И вот, глядя на гордеца, отвернувшегося от своих земляков, мальчик громко произносит:

— Поражены они унижением, где бы ни находились, если только не с вервью аллаха и не с вервью людей.


О, как ликовали его словам крестьяне, жившие всегда единой вервью трудовых людей, и как сам он верил, что только такая жизнь делает людей братьями — только вервью, только вместе, в согласии и дружбе!

Его любили, и это была искренняя любовь, но — мимолетная, походя, так как не была сосредоточена в одном человеке. Немалое коварство таила такая любовь. Скольких сирот околдовывала она, развращала, сколько их жило потом, обманываясь отраженным этим светом, способных только на безделье и попрошайничество. Бог миловал его!