— Она бастует, моя сволочь, но вот что удивительно: без предъявления каких-либо требований! Как прикажете понимать? Где-то происходят беспорядки, а мои бастуют по круговой поруке!..
В город сбегались из своих усадеб перепуганные помещики, осаждали канцелярии и требовали послать казаков против бунтующих крестьян. Казачьи летучие отряды, учрежденные властями, не поспевали всюду, увязали в февральских буранах и возвращались в город обмороженные, злые, на исхудавших лошадях, с черными непроспавшимися лицами…
Камиль, вначале сильно перепуганный, теперь понемногу приходил в себя, ловил какие-то обнадеживающие вести.
— Слышно, есть указ сената: частным лицам и организациям разрешается подавать в совет министров предложения об усовершенствовании государственного благоустройства…
— Пусть отменят жандармерию, а шпиков отправят на необитаемый остров, — мрачной шуткой отвечал Шарифов.
— Кстати, господа, давненько не бывал у нас полицейский. Не значит ли это, что дело идет к лучшему? Правительство, несомненно, осознало свою оплошность в январских событиях.
— Ты имеешь в виду бойню, которую устроило правительство?..
Незадолго до января Шарифов, похоже, отошел от своих единомышленников, социалистов-революционеров, склоняясь к идее просвещения народа, — эту идею исповедовали почти все мало-мальски образованные и состоятельные татары. Народ наш отстал от других народов, надо его учить, приобщать к европейской культуре, пора выходить на столбовую дорогу современной жизни. Говорили, Шарифов собирается открыть бесплатную лечебницу для бедных — то ли здесь, в Уральске, то ли в деревне, — и подал уже в отставку. Но пока что он занимался потешным, по мнению горожан, делом: взялся лечить от пьянства купеческого сынка Кутдуса. По собственному методу.
Сын состоятельных родителей, он учился в гимназии, поступил затем в университет. После учения мечтал остаться в Казани, но умер отец — пришлось вернуться в Уральск, брать на попечение сестер и братьев, для этого он надел военный мундир, лечил казаков, слышал казацкую ругань, пьяные бахвальства приятелей в мундирах, сам напивался от идиотизма этой жизни.
Как праздника он ждал отпуска и мчался в Казань, сладкой утехой было общение с товарищами студенческой поры. А первые дни он молчал, стесняясь огрубелой своей речи, развязности манер, невольно перенятых у казака и торговца. Но потом его точно прорывало: он говорил и говорил, бросаясь то к одному, то к другому, тряс им руки в хмельном, азартном, нетерпеливом порыве. В Казани он сошелся с социалистами-революционерами и понял, что его жизнь теперь наполняется смыслом и значением. Что бы ему ни угрожало, он готов был нести крест радетеля и мстителя за обездоленных. Казалось бы, просто: его бедный народ терпит нужду и бесправие, ждет помощи и защиты, мстить за него — святое дело. Но в родных его краях редко говорили — н а р о д, говорили — н а ц и я. Беды нации, просвещение нации, сыны нации. Говорили: необходимо единство, чтобы противостоять всем бедам. Да, соглашался Шарифов. Но ежели так, он со своей партией никому не нужен? Он и его товарищи, стало быть, сеют раздор внутри нации?
В городе говорили, что он подложил бомбу на заводе Ибн-Аминова. А ведь он в последнюю минуту испугался и подбросил безобидную петарду.
Ладно, думал он ожесточенно, пусть купчики торгуют, пусть станут заводчиками, не будем их трогать, раз такая растреклятая жизнь! Пусть торжествует индустриализм! Но он даст интеллигентов. Они уже есть, уже вступают в борьбу, в бескровную борьбу — против старозаветных правил, за новые методы преподавания, за то, чтобы татарские юноши изучали географию, психологию, философию, физику. Он тоже интеллигент, врач, у него хватит знаний, чтобы бороться с болезнями, внушить людям мысль о нравственном долге перед обществом, перед нацией. Вот только надо подать в отставку, уехать в деревню — и за дело! Ведь повсеместное жульничество, пьянство, проституция не исчезнут оттого, что окочурится от бомбы Ибн-Аминов или какой-нибудь другой заводчик. Исцеляй, учи добру — чего же более?
Слишком он был разгорячен своими планами, чтобы ждать отставки, устройства больницы. И по какому-то неясному даже для себя побуждению взялся лечить беспробудного пьяницу, сынка Муртазы Губайдуллина. Его познания по этой части были, честно говоря, дивертисмент из лекарского его опыта, восточных волшебств и европейского месмеризма. Начал он с проповеди: «Отчего нам-то хмелеть? Какие успехи, какие победы могут нас опьянить? Слишком ли мы сыты? Счастливы ли?» — и купеческий сынок боязливо бормотал: «Истинно так, вы правы. Бог нас покарал, предал собакам, вы правы…» Пациента он держал в доме у себя, поил лимонным соком, водил гулять, заставляя вдыхать каждым фибром колючий морозный воздух, по вечерам укладывал спать, обложив ему голову венком из сухих трав, которые будто бы оттягивали алкогольные пары из мозга.
Над доктором смеялись.
Что ему делать? Какую избрать стезю? Что он знает, Габдулла, что видит впереди? Целые ночи он просиживает над книгами и познает противоборство философов, историков, гениев пера, но сам он молчит, не ведая, кому из мудрецов отдать предпочтение, кому сказать: «Да, я исповедую то же!» Он знает действительность, но понимает ли он сущность этой жизни? Он презирал себя, мучился осуждением собственного несовершенства.
При таком отношении к себе даже малые удачи других выглядели успехом, достижением проницательного ума, больших знаний, но, что самое главное, высоких нравственных качеств. Вот Саша Гладышев — с четырнадцати лет работает в типографии; Камиль старше Габдуллы всего на три года, но учился за границей, преподает в медресе, занят делами общественного значения; Минлебай, которому, в сущности, нет дороги в артисты, верит в свое предназначение и хочет оставить медресе; а Хикмат, а Ицхак Моргулис! Ицхак, на удивление, женился, как только ему исполнилось восемнадцать. В этом его шаге Габдулле виделась завидная цельность натуры: ведь еще мальчиком он принял к сердцу тоску и жалость матери к неприкаянным своим сыновьям. И поклялся, что женится, достигнув совершеннолетия.
А ему остается, пожалуй, одно: стать священником, получить приход, открыть школу и учить крестьянских детей. Учить? Но сам он пропускает молитвы, не постится, словом, грешит на каждом шагу. Его считают гордецом. Будто бы он презирает других. Не знают они, что больше всего он презирает себя. Но правда и то, что ни женитьбу, ни работу Хикмата или Саши Гладышева, ни даже заботы Камиля применительно к себе он не считает чем-то особенным или необходимым. Может быть, поэтому его считают гордецом?
Что он знает, что видит впереди?
Ребенком он остался один в целом мире, и крестьянин, привезший его на базар, прокричал: «Кто возьмет сироту на воспитание?» И тут же отозвался человек. Но если теперь: «Кто возьмет меня в большой мир и свяжет со всеми его знаниями, и законами, и понятиями о красоте и целесообразности?» — найдется ли кто-нибудь? Не иметь связей с огромным этим миром, не знать его мудрецов и поэтов, богословов и ниспровергателей богов — значит, сиротствовать и дальше.
Надо менять свою жизнь, думал он. Но как, с чего начинать? С кем? Могут ли быть для него примером Шарифов или Хикмат, которые не побоялись сильных перемен в собственной судьбе?
Хикмат работал в бакалейной лавке у коротышки Шапи. Коротышка был небогат, но сумел втиснуться лавочкой своей меж двухэтажных домов на Большой Михайловской. Со временем он воздвигнет каменно-деревянный особняк, в точности повторяющий соседние построения. А пока жилая часть домика и рабочая разделялись тесным, узким, без окон, тамбуром, через который сквозняки проносили вихри запахов — сушеных фруктов, рыбы, колбас, конфет. Стояла здесь узкая лежанка из досок, но Хикмат редко там ночевал: он торговал книгами в близлежащих деревнях и слободах города.
Хикмат был поджар, подвижен, как китайский кули, пока не отморозил пальцы на ноге. С тех пор он словно разучился бегать, а при ходьбе сильно шаркал ногой, отчего левый башмак дырявился очень быстро. Он поставил деревянную подметку, и теперь шарканье перемежалось стуком: стук-шарк, стук-шарк. Габдулла, смеясь, поддразнивал приятеля:
— Каждый уважающий себя лавочник имеет прозвище: коротышка Шапи, индюк Нурулла… Хикмат дубовая пятка.
Едва дождавшись конца занятий, он бежал на Большую Михайловскую. Взвалив мешок с книгами на загорбок, он выходил, за ним Хикмат — стук-шарк, стук-шарк, — шли на угол, на стоянку омнибуса. Мешок с книгами тянет книзу и точно попинывает тебя в зад, морозная пыль лезет в ноздри, студит, вызывая чих и кашель. Хикмат оглядывается, видит грозящего кулаком хозяина и, бормоча: «А, плевать я хотел!» — лезет в омнибус, за ним — Габдулла. Хозяин не любил, когда его приказчик пользовался каким-либо транспортом.
С прошлой осени омнибус стал курсировать между центром города и рабочей слободой. В слободу, вниз, эта громадина с большими колесами, крытая рогожей, с кучером на высоком облучке, неслась очертя голову. Хикмат вскрикивал при каждом толчке, прижимал к себе мешок с книгами и проклинал «авраамову колесницу». А Габдулла любил омнибус! За рогожное покрытие, за веселые шуточки рабочих женок, которые-везли провизию для своих семей. Их руки, обожженные морозом и жилистые, хватались то за сумки, то за Габдуллу: не бойся, парень, есть что пострашней бабы! В отверстия, прорезанные в рогоже, летела снежная пыль, мелькали картинки домов и повозок, кокетливые гримаски барышень, зверушечьи личики нищенок. В прорезь не умещались рожи мужчин — мужчины были мясисты, скуласты, ротасты. Но, приникнув ближе, можно была наблюдать спокойней, узнавать кое-кого из горожан, например однокашников или вот Ядринцева. Богатеям внушительный вид придают их одежды, а Ядринцев внушителен своей неискоренимой гордостью. И аккуратностью. Вытертые манжеты, торчащие из-под коротких рукавов пальто, белы, галстук бантом, а тросточка отполирована до блеска.
Это он, Ядринцев, спел оду первому в городе омнибусу, а затем следил за ним, как за своим детищем. Точильщик Кутби взялся было шалить: хватал омнибус сзади, тащил на себя, бедные лошадки пятились, косили удивленно кроткими глазами, публика под рогожей восторженно вопила. Ядринцев тут же написал заметку под названием «Укротить хулигана!». Заметку прочитали Кутби, и тот был так счастлив, что прекратил шалости.