Глава торговой фирмы порет взрослого сына, сын приходит бить приказчиков, приказчики дома колотят жен… Чем же Муртаза Губайдуллин отличается от крепостника? Тем, что носит городскую одежду, читает газеты, содержит попечительское общество? Вот на прошлой неделе была в газете хвалебная заметка: потомственно почетный гражданин города Муртаза-эфенди дал сто рублей на восстановление здания бывшего зверинца, в котором власти разрешили открыть школу для мусульманских детей. Сто рублей! А зверинец вот уже седьмой год стоит, становясь все гаже, все мрачней, все больше разваливаясь.
Габдрахман не бил приказчиков, но шутил с ними жестоко: наливал в деревянную чашу кислое молоко, бросал монету и приказывал Мухаметгалею: «Доставай! Харей, харей, говорю, лезь!» И парень, глупо улыбаясь, лез побледневшей физиономией в чашу, шарил губами по дну и вытаскивал монету.
Ах, как же любили о н и мерзкие забавы! Последние дни город потешал его любимец, точильщик Кутби. Он, говорили, трижды произнес «талак!» и отправил восвояси жену, которая была моложе его на сорок шесть лет. И ходил по улицам с нищенкой под руку.
— Вот ваша бабушка, миряне! — кричал Кутби. — У бабушки вашей обильное, щедрое лоно. Кланяйтесь лону вашей бабушки. — Из складок чапана он извлекал листок и протягивал прохожим: — Вот поглядите, я бабушку вашу снял на карточку.
Прохожие, глянув, отшатывались: снимок царицы Екатерины, вырванный из книжки.
За Кутби ходили толпами, от смеха сотрясались каменные особняки, от смеха умирали и воскресали десятки мещан; приказчики, забыв о торговле, бежали за точильщиком и смеялись, смеялись. Толпа едва не устроила погром газете, когда Ядринцев осмелился назвать ее любимца сумасшедшим.
Через неделю Кутби исчез из города бесследно. Город был в глубоком трауре. Жалобно выли на пустой базарной площади бродячие псы.
Утомленный, потерянный возвращался Габдулла в медресе и замыкался в худжре. Проклятый город, как в нем устаешь! Вспоминались стихи Юнуса Эмре, которые читал ему стамбульский студент:
Сей мир огромный предо мною как шумный город предстает,
А наша жизнь — базар, где всякий торгует и продает.
Жизнь в этом городе вначале вкусней и слаще всех страстей,
В конце почувствуешь: вкушал ты змеиный яд из года в год.
Засидевшись до поздней ночи, он выходил на двор подышать морозной свежестью. И видел в темном небе отблески далеких пожаров. По улицам скоком проносились отряды казаков. Во всей округе крестьяне рубили помещичьи леса, захватывали хлеб из амбаров, жгли усадьбы, мельницы и винокуренные заводы в волостях. Вспоминались рассказы перепуганных коммивояжеров: везде на дорогах — подводы, полные крестьян, едут с факелами, с криком и шумом, и громят все на пути своем…
11
Весь остаток зимы Габдулла провел в уединении. Занятия как-то особенно не задевали ни ума, ни чувства, урывочные встречи с Камилем происходили только на переменах, да и вел он уроки лишь изредка, все ездил куда-то, ходил по инстанциям. Но вот однажды, на исходе апрельского шумливо сверкающего дня, он вбежал в общежитие, стремительно раздернул занавеси в худжре и бросился к Габдулле:
— У нас будет своя газета… и, может быть, журнал. Я счастлив! А ты? Идем же, идем, будем шататься всю ночь… Я приготовил списки будущих сотрудников, ты первый.
И бродили до полуночи в апрельской, снежной еще свежести и говорили обо всем, что так чудесно переменило бы их жизнь с появлением настоящей печатной газеты. Камиль весь минувший год безуспешно ходил по учреждениям и в конце концов направил прошение в столицу. Отказ. В начале тысяча девятьсот пятого года он опять написал в Петербург. Близкие Камиля считали его затею рискованной, даже опасной: высокие чиновники могли и в нем усмотреть смутьяна. Но вот на днях пришел ответ, который опять же можно было бы посчитать завуалированным отказом. Камиль же чувствовал: на этот раз дело может выгореть, ибо в ответе указывалось, что для такого предприятия, как издание газеты, нужны определенные гарантии: состоятельность владельца, материальная база. Ежели все это будет в наличии, можно вернуться к вопросу еще раз. Он пошел к Ядринцеву посоветоваться. И тот вдруг сказал:
— Да купите вы «Уралец» вместе с типографией и владейте на доброе здоровье!
— А что, продаст ли хозяин?
— С руками, с ногами. Он бы и меня заодно продал, да я плюю на него и уезжаю. Соскребать с себя местечковую коросту. Да что же вы молчите? Благодарите за совет, да идемте выпьем за мой отъезд в столицу!
Распив с Ядринцевым бутылку шампанского, наслушавшись его меланхолических речей, Камиль и поспешил к Габдулле.
Значит, дело за приобретением типографии. Но денег у Камиля нет. Почти нет. Мириться с препятствием теперь?.. Деньги он возьмет у отца, пойдет к родичам, обратит в деньги приданое жены. Наконец одолжит у друзей. Да вот не льнут теперь к нему друзья: один укатил в отцовское имение пережидать там неспокойные события, другой делает карьеру на коммерческом поприще, а этот, черт подери, революционер Шарифов водит за собой тупорылого своего пациента, который почему-то решил не пить вина, единственное, в чем он понимает толк…
Еще не купив типографию, Камиль договорился с оренбургским издателем Карими, чтобы тот помог обучить его рабочих; Габдулла должен был ехать в Оренбург постигать типографское дело. Из Казани обещали шрифты и оборудование. Тем временем и деньги нашлись: недостающую сумму вдруг одолжил Муртаза Губайдуллин, глава большой мануфактурной компании. Камиль смущенно шутил: «Коль счастье привалит, и дураку везет».
Габдулла внутренне готовился к переменам в своем бытовании: и поездка, и затем работа в издательстве означала, что в медресе он уже не вернется. И он совсем уже был готов, когда вдруг Камиль небрежно-весело сказал:
— Пожалуй, мы отменим поездку в Оренбург. У нас, в конце концов, своя типография, подучишься у здешних наборщиков.
Сказал бы прямо, что на поездку нет денег. Ведь каждому в городе известно, что все до копейки отдано за типографию.
С Камилем он уставал. Буйный оптимизм, напористая энергия продолжали в нем бурлить и после того, как дело было сделано, и теперь выражали всего лишь удовлетворение содеянным, и, можно было думать, собственной персоной. Опять потянуло к Хикмату, в слободу, где жили простые, общительные люди с их простыми и спокойными отношениями.
Хикмат жил у дяди Юнуса, умно ладил с тетушкой Сарби, помогая хозяйке в ее, трудах и приласкивая шумливую детвору. Здесь он познавал добросердечие целого семейства, которое считало его уже своим. Вот с холода, усталый и проголодавшийся, приходит он в дом, а на столе горячий самовар, и горит очаг, раскаляя казан с кипящим в нем салом, и тетушка Сарби бросает в него горсточки муки, мешая деревянной лопаточкой; нехитрая, но вкусная и здоровая пища бедняка. А хорош бывает и картофельный суп, затируха тоже, посыпанная мелко нарезанным и поджаренным на сковороде луком. На полке, в углу, чаша с кислым молоком, захочешь попить — налил в стакан, добавил воды, ах, вкусно!
Дети как бы случайно пробегают мимо кухни, обострившимися лицами обоняя запахи. Давно уж, поди, проголодались, Но ни один, даже самый маленький, не шастает с куском — грех! Обронишь крошку, втопчешь в землю — в поле хлеб не вырастет. Вообще, у хозяйки, простой, неграмотной женщины, было много этаких хитростей. В очаг плевать нельзя, а не то язык покроется язвами. Через коромысло прыгать — волдыри пойдут по ногам. Ежели обстригаешь ногти, не разбрасывай по сторонам, а собери и выкинь в помойную яму. Вот мальчик один разбрасывал этак, а ноготь попади ему с хлебом, да в животе рос, рос и проткнул ему живот. Наивно, смешно, а между тем дом содержался в чистоте, дети были ухожены, не мучились животами, не страдали чесоткой или иною дрянной болезнью.
Хикмат, обходительный со всеми в доме, особенно ласков был с Канбиком: то посадит рядом, чтобы почитать ему книгу, то позовет в баню, то пойдут во двор вместе — починить забор, курам насыпать корму, подмести в ограде.
— Он мне как сын, — говорил Хикмат, смущая мать Канбика. — Ах, смотрите, она не верит!
— Верю я, верю, — вся пунцовая, отмахивалась Мадина, — вот несносный какой!
— Он мне как сын! — повторял Хикмат, точно заклинание. — Как сын!
С Габдуллой он не откровенничал на этот счет, о прочем тоже разговора не получалось. В нем чувствовалось некое напряженное нетерпение, которое всякий раз ставило между ними непонятную, глупую какую-то преграду. Габдулла удивленно смотрел на бывшего однокашника и встречал его покаянный, но твердый взгляд. Однажды, гуляя по берегу, где над водой сидели с удочками мастеровые, он увидел Хикмата раздающим листовки.
Мастеровые хотя и с опаской, но брали его листовки, татары просили перевести. Хикмат путал слова, добавлял от себя и, кажется, пугал иных.
— Это что же, — спрашивали мастеровые, — значит, все полетит к черту?
— К черту, непременно к черту! — отвечал Хикмат.
У парня опасно кружилась голова, он смеялся, был счастлив. Вот дурак, гнул спину у лавочника и мечтал о собственных хоромах! А ему достаточно саманного домика, в котором он будет делать бомбы и, когда придет время, взорвет жандармское управление.
Дядя Юнус, пожалуй, и сам опасался глупой горячности юноши.
— Поостерегись, — говорил он, — у нас рабочий из нищей, голодной деревни. Иной рад-радешенек, что нашел себе место, боится потерять его. Да вот хотя бы взять Садри. Услышит слово «политика» и бледнеет. На кой, говорит, сдалась нам политика. Нам бы, говорит, жалованье увеличили, да чтоб рабочий день покороче, да чтоб казаки не наезжали, когда мы стачку проводим. А политика нам ни к чему…
Хикмат хохотал как сумасшедший, тянул Габдуллу из дому на берег Чагана и рассказывал, с какими необыкновенными людьми он водит дружбу, и как они доверяют ему, Хикмату, и как считаются с ним. Однажды на улице он показал Габдулле на человека с бледными впалыми щеками, с круглой курчавой бородкой: