В ночь, когда печаталась их газета, они с Камилем не уходили из редакции. Утром — они сидя дремали в кабинете Аржанова, сменившего Ядринцева, — шумно вбежал Сафи, принес газету. Привычные запахи краски, свинца, керосина, всего типографского, что обрыдло за эти дни, свежо, приятно кольнуло в ноздри. Темная на белой бумаге вязь казалась восхитительно красивой. Через плечо Камиля он читал свои стихи на газетной полосе:
Куда цензуры делся гнет,
Гоненья, рабство и разброд?
Как далеко за этот год
Все унеслись невзгоды!
Когда готовили номер, Камиль отчаивался: нет чего-то такого программного, злободневного, стихов, что ли! Вот если бы Габдулла написал этакое… вот сюда, в первый угол на первой полосе! И Габдулла написал. Никак не меньше, чем Камиль, он был взбудоражен предстоящим выходом газеты, вообще событиями года. Может, быть, хоть что-то теперь изменится к лучшему. «Немало в стычках боевых джигитов гибло молодых, запомнит мир, что кровью их политы воли всходы». Сколько отважных сердец, сколько светлых умов положено на алтарь свободы! Неужели все напрасно?
Дождавшись прихода экспедитора, перепоручив ему тираж, они решили идти по домам.
— Спать, спать! — с хмельной улыбкой говорил Камиль. — Кажется, мы славно поработали. А вечером соберемся в ресторане Набиуллы. Угощение от меня. Все! Спать, спать.
Вечером на извозчике поехали в Магмурию — Камиль, Габдулла, Сирази и Минлебай. Едва взойдя по лестнице с широкими, как садовые скамьи, перилами, услышали веселый мотив «Эпипэ». Нехитрая песенка простолюдинов звучала бравурным маршем. Дюжие парни, в каракулевых шапках с низкой тульей, в мягких сапожках, почтительно провели их в зал. С больших канделябров падал яркий свет на ковровые дорожки, на полированные столы и кресла, на фужеры и бутылки. На дощатом, устланном ковром возвышении в дальнем углу зала играли гармонь и скрипка.
— Эге, да тут весь цвет Уральска, — пробормотал Камиль. — Можно подумать, манифестом вменено, в обязанность баям слушать музыку.
И правда, все почти тузы города: глава торговой фирмы Муртаза-эфенди, владельцы мельниц, маслобоен, мыловарен, Ибн-Аминов, молодой казах в чесучовом костюме и с тюбетейкой на круглой голове — наследник богатого скотовода, банкир Цфасман, бывший учитель, написавший книжицу о нравственности.
Набиулла сам взялся усаживать редактора с его друзьями. За соседним столом сидел Ибн-Аминов. Кожевник кивнул им запросто, как старым приятелям, и продолжал беседу с маленьким сухоньким человеком в широкой блузе.
— О каких залежах товаров вы говорите, Михаил Аронович! — горячился Ибн-Аминов. — Мы, если хотите знать, принимаем заказы на товар, который еще в производстве. Мало мы производим, восемнадцать тысяч кож в году. Пятьдесят, сто тысяч — вот мои планы!
Человек в блузе с обморочной улыбкой качал головой. Ибн-Аминов мягко прихватывал его за воротничок блузы.
— Я хочу поставить дубильные и промывные барабаны, часть средств от прибыли пущу на это дело. Но частью придется использовать кредит…
Банкир молчал и все прикачивал головой.
— Лощильная и пушильная машина, гашпили… паровое отопление, Михаил Аронович, милый, кредит нужен! Да ведь если я прошу много, то ведь и верну в срок. При таком обилии сырья грешно не расширять завод.
— Главные-то бунтовщики на вашем предприятии, Закир Галеич.
— Ба, о чем вы говорите! Государь император обещает конституцию, а в ней, ясно будет указано… Да нам бы только дождаться этой конституции!
За столом справа возносился жалобный голос толстяка, владельца паровой мельницы:
— У меня украли два ремня с приводов на триста рублей. Полиция обыскала весь город, а пока искала, съела и выпила опять же не меньше чем на триста. А что будет, когда придет воля? Разорение, банкротство? Нет, уж если ты полицейский, то знай свое дело.
Ибн-Аминов с банкиром встали, собираясь, кажется, в верхний этаж на преферанс. Пробираясь меж столами, кожевник наклонился к Камилю:
— Поздравляю с газетой, Камиль-эфенди. С рекламой — чур, я первый!
Бывший учитель, занявший место Ибн-Аминова, разговаривал вроде сам с собой, но косил глазом на Камиля:
— У меня готовая рукопись… Та моя книга разошлась тиражом триста экземпляров. Но ежели поставить дело как следует, я продам миллион.
— Учительское поприще ему обрыдло, — тихо засмеялся Камиль. — Глядишь, через год-два мы увидим новоявленного купчишку.
Уже хмельной Шарифов стал над учителем и щелкнул его по затылку:
— Тварь… я говорю, ты тварь. Твоими книжонками, знаешь… О нравственности у тебя не может быть никакого понятия, раз ты старый сифилитик.
— Позвольте, оскорбление!
— Врешь. У тебя нет этакой способности — оскорбиться, ибо у тебя нет достоинства. А-а, пошел ты к дьяволу! — И отвалил от стола.
Сынки купцов окружили его с криками: «Ура! Наш лев еще покажет себя!»
Приумолкшие было музыканты заиграли опять, и за столами притихли.
Дикие утки крылами сильны,
Джигиты конем и отвагой сильны.
Скитания долгие, долгий наш путь —
И родина стала чужою чуть-чуть.
«Родина стала чужою чуть-чуть… Здесь тягостный ярем до гроба все влекут…»
Дикие утки машут крылами,
Белый пух уносит волнами…
Минлебай вполголоса пел, с грустной улыбкой взглядывая на Габдуллу. Музыканты кончили играть, официант принес им плов на тарелках, и они с жадностью, на глазах у публики, стали есть. Минлебай вздохнул:
— Джемагат, а разве наше пребывание в медресе не унылый и горестный путь? Но куда, куда? Или что-то может, измениться и для нас? Ведь вот прежде нигде не разрешалось играть и петь. Может, с божьей помощью и у нас будет когда-нибудь театр? Ах, я бы все отдал… я бы согласился всегда быть бедным, но только бы играть на сцене!
Между тем на помост поднялся хозяин ресторации Набиулла:
— Джемагат! Позвольте вас приветствовать, и выразить благодарность за великие усилия, которые вы проявили в деле утверждения прав нашей многострадальной нации. Благословим нашу радость, нашу победу… отныне мы, мусульмане, имеем заведение, не уступающее европейским. Ура, джемагат!
— Ура славному Набиулле! Ур-ра сынам нации! Шампанского… во славу аллаха, во славу государя и престолонаследника! В память о Великом Булгаре!..
Из зала в верхние комнаты вели две винтовые лестницы, покрытые узкими ковровыми дорожками. По одной-то из них и поднялись Ибн-Аминов и Цфасман играть в преферанс. Другая пустовала, — может быть, там, за атласной драпировкой, был какой-нибудь лаз на чердак. Но вот драпировку отбросили с той стороны, послышались возгласы, топот, а в следующую минуту посетители увидели: алкоголик Кутдус, бывший пациент Шарифова, сходит вниз, держа на руках полуголую визжащую женщину. С ношею он прошагал через весь зал, стал подниматься на сцену и едва не уронил свою гурию, вызвав у зрителей восторженные вопли.
— Хочу сказать р-речь! — крикнул Кутдус, шатаясь с ношею. — Братья мусульмане, наступили новые времена… не смейте шельмовать вино, оно дает утеху в наш-шем существовании. Я лично не могу больше слышать слов «не позволено», «стыдно», «нехорошо». Отныне мы будем любить женщин в нашем благочестивом м-мусульманском борделе… — Изнемогши, уронил девицу, та взвизгнула слезным голосом, но была она пьяна и в следующую минуту разразилась хохотом. Сорвав с шеи Кутдуса шарф, она обмотала его вокруг голого живота и осталась сидеть на полу. — Играйте! — крикнул Кутдус музыкантам.
А дальше произошло вот что: на сцену вбежал Шарифов, схватил бывшего пациента за шиворот и столкнул со сцены; девку, мешавшую ему, отпихнул ногой. В его руках забелело что-то похожее на снежный ком, что-то вроде бумажное или фарфоровое. Из зала ахнули:
— Бомба!
— Будьте вы прокляты! — крикнул Шарифов. — Базарники, канальи!.. В пепел, в прах!.. — Он бросил свою штуковину в зал. Что-то громыхнуло, затем раз за разом прозвучали несколько взрывов, похожих на хлопки игрушек.
Но переполох был отменный. Посетители кто лежал под столом, кто бежал, сшибая столы; кто-то, вспрыгнув на стол, венским стулом начал бить канделябры. Вышибалы бросились было на доктора, но отскочили, испуганные: в руке у доктора заблестел вороненый ствол пистолета. Выстрелив трижды в канделябры, Шарифов налег плечом на окно, посыпались стекла, он выпрыгнул на улицу. Там вскоре загрохотали колеса полицейских экипажей, но возмутитель спокойствия успел, кажется, удрать.
Теперь полицейские стояли в дверях, озирая зал. А неунывающий Набиулла уже кричал с помоста:
— Господа, вы только что слышали последние залпы угасающей революции. Спокойствие! Открою вам небольшой секрет: это входило в программу нашего вечера, да-с! По желанию наших уважаемых посетителей мы можем повторять эти безобидные фейерверки каждый вечер.
Официанты с веселыми гримасами на бледных лицах спешно уносили осколки, ставили опрокинутые столы и кресла. Посетители садились опять. Ветер залетал из темноты разбитого окна и тасовал оживающие звуки:
— Пуганая ворона куста боится, хе-хе!
— Ловко придумано! Нервишки у нас…
— Вот чего стоит вся их революция.
— Девочки, девочки!
И девочки с винтовой высокой лестницы сходили к своим кавалерам.
— Бедлам какой-то, — жалобно произнес Сирази, — не дали музыку послушать.
Камиль, молчавший все эти минуты, заговорил с брезгливым заиканием:
— А ведь мы как есть попали в б-бордель, господа! Набиулла лишь дал немного камуфляжу… с-сволочь! — Он не умел ругаться, от словечек этих у него вспухали губы и походили на ребячьи.
Расплатившись, они вышли на улицу. Полицейские экипажи разъезжались восвояси.
— Ничего, ничего, — бормотал Габдулла и нервно смеялся, — все отменно, удивляться нечего. Но зачем они музыку-то, музыку сюда?