Заботы света — страница 23 из 79

но, заученно, она и сама, наверное, не заметила.

— Да ведь я… — пробормотал он растерянно, но девушка убежала.

Назавтра опять:

— Ну зачем вы шутите? Ведь это стыдно.

— А я собирался к вам, — солгал он, чтобы не говорить прямо, что хочет ее проводить. — Вот и пойдем вместе.

— Ну ладно, — согласилась она. — Вы могли бы и провожать меня… если вам охота, но ведь  о н и  не поверят, что вы мой брат. Да вас и знают многие.

— Кто — о н и? — спросил он, уже догадываясь.

— А-а, базарники! Они видят, что я выхожу от мадам, ну и смеются, и кричат всякие слова. Как не стыдно!

Когда шли уже между рядами глинобитных домиков, она сняла чапан и положила его в полотняную свою сумку. Сняла и платок, скомкала в руке.

— Жарко. А вы к отцу? Он ведь на работе.

Габдулла пробыл у них в доме до вечера, тихонько, молча сидел на лавке и смотрел, мягко завораживаясь ее тонким удлиненным лицом, плечиками, тонкими запястьями, обвитыми дешевыми браслетами. Девушка и не замечала его, делая свои домашние дела, изредка переговариваясь с матерью. Она не обращала внимания и на суету ребятишек. Иногда только возьмет которого из малышей, и тот сразу примолкнет на руках у нее, а Нафисэ сидят с ним, как мать, как родительница, несмотря на юную свою хрупкость, — покой материнства иные девочки усваивают как наследственные черты внешности или характера. А может быть, это есть у всех девочек…

Тетушка Сарби любила свою приемную дочку, даже отдала к мадам учиться тонкому ремеслу вышивания. Но если бы тетушке сказали, что девочку надо бы учить, например, торговать в магазине, или играть на скрипке, или отдать в школу, она бы очень удивилась. «Зачем? — спросила бы она. — Я совсем не против, чтобы моя дочь была счастливой, знала кое-что в жизни, но, скажите, зачем все это женщине? Разве без этого она будет хуже рожать? Или хуже готовить еду детям и их отцу? Или стирать, доить корову, ходить за курами? И разве за нее, ученую, жених дал бы больший мекер? Нет? Так о чем же тогда говорить?»

Вот пришел дядя Юнус, девушка дала ему чистую рубаху и штаны, вехотку с мылом, полотенце. Габдулла увязался с ним на речку и по пути рассказал, как забавно встретились они с Нафисэ. Дядя Юнус озабоченно покачал головой.

— Да, беда с ней. К мадам ей стыдно ходить законопаченной, а пойдет в одном платье да с открытым лицом… ну, дразнят, а то и побить грозят. Хоть забирай ее от мадам!

— Да что вы! Пусть она ходит как ей хочется. Я вон тоже ношу пояс и картуз с козырьком. И мне ведь грозили, да я плевал на них.

— Ты ее с собой не равняй, она девка. Постой, а ты… ничего такого ей не говорил?

— Нет.

— И слава богу!

Два дня Габдулла не выходил ей навстречу, а на третий не утерпел и ждал ее в конце базарной площади.

— Я же говорила, не надо меня встречать. — Но была она веселая и помахивала сумкой. — Ну… можете пригласить меня на посиделки. Я приду, валлахи!

— Не люблю я эти посиделки.

— Почему? — искренне удивилась она.

— Не люблю… за притворство.

Она помолчала, о чем-то будто соображая.

— Пожалуйста, не встречайте меня больше, — сказала она. — Лучше приходите к нам почаще, ладно?

— Ладно, — сказал он, останавливаясь.

Она побежала.

Несколько дней он ходил по жарким пыльным улицам как в тумане и не знал, что ему делать с его тоской. Однажды он увидел в горячем мареве летящую лебедуху. Скосив подбитое крыло, летела она, и тонкая шея птицы беззащитно белела в черной пыли, Несущейся за нею. Он раскинул руки и прижал лебедуху к своей груди. «За мной гонится злой див, — сказала птица, — но теперь я не боюсь». И превратилась в реку, а его обратила в рыбака на лодке. Див подскакал к речке и стал ее пить. Он пил, пил с жадностью и злобой, и река на глазах мелела, и лодка скребнула днищем о гальку. Но и силы дива иссякли, он отполз в ракитовые кусты и испустил дух. Лебедуха обратила его опять в юношу, а сама потекла, потекла рекой. Но ведь и она должна была стать прелестной девушкой с нежным лицом, длинными ресницами и тонкими смуглыми запястьями, обвитыми браслетами? Она текла, текла рекой. Хоть бы тоску мою унесла в своих водах!

Теперь он не ходил ее встречать, а так случалось, что видел ее. И с горечью думал: Нафисэ, уготована та же судьба, что и ее прабабкам, потому что вся эта жизнь с жесткими правилами, с ее религией, с ее понятиями о нравственности сделала девушку куклой. Дядя Юнус умен, решителен, когда речь идет о его правах и правах его товарищей-рабочих, и сыновьям он сумеет внушить, что такое честь и достоинство юноши, но тут он ничего не сможет поделать. Он знает, что такое рабство труда, но вряд ли знает что-либо о рабстве души.

Никогда еще не казалось ему, что человек может быть так слаб, так жалок в своем бессилии. Но что-то ведь поддерживало спокойное достоинство дервиша, несокрушимость его веры в то, что все природно и все правильно! Его смирение перед жизнью? Или полное незнание ее забот? Так что же может спасти человека, спасти его детей, его единственную дочь? Мудрость старика? Или безумие Мамадыша? Революционность Шарифова? Их газета? Его стихи?

Он шел в поле, как будто там хотел найти ответ. И беспредельное сарматское поле с его тысячелетними курганами, седыми травами, всерадостным солнцем и старым забубенным ветром что-то ему отвечало. На каком же языке земли?


В расстегнутом френче, простоволосый, с багряною ссадиной на виске, бежал, размахивая единственной кожаной перчаткой в руке, отставной полковой доктор Шарифов.

Габдулла растерялся и не успел отшагнуть в сторону, доктор налетел на него.

— Пардон… черт подери! Ассалям… а, вы, шакирд! — Разбитые губы растянулись, и с болью он засмеялся, завсхлипывал.

Сладковатый запах вина, одеколона и еще чего-то действительно сладковатого — крови! — сильно, пряно ударял в ноздри. Габдулла проговорил машинально заботливо:

— Вам бы надо умыться.

— Да, — согласился доктор. — Идемте, а? Я вам скажу, не бойтесь… я ходил бить морду одному скоту… владелец бойни и, черт его дери, муж сестренки! Хлесть, хлесть перчаткой… щеки подушечкой, глаза судачьи, кулаки… пришлось его бокснуть. Клянусь, я так его бокснул — р-радость! Где моя перчатка? А, вот она. — Он поднял оброненную перчатку и помахал ею, отряхивая и одновременно подзывая извозчика.

Когда они сели в прокаленную, пыльную пролетку, извозчик вдруг сказал:

— Ежели вы опять с этой, с бомбой, не повезу. В прошлый раз до ночи продержали в участке…

— Да п-пошел, прошел! — Шарифов сунул ему целый рубль, шепнув Габдулле: — Последний!

Пронеслись через полгорода клячьим скоком и стали возле дома с высоким каменным фундаментом, окна дома по всему ряду были задернуты изнутри штофными полинялыми шторами. Во дворе густые, мощные лопухи напирали на забор; разбойного вида желтый кот нырнул с забора прямо в чащу и пробежал, невидимый, с тигриными шорохами.

— Сюда. Не туда. Вот сюда, — подсказывал Шарифов, то шагая впереди, то пропуская юношу; пахло нежилым, застарелым, уже отгнившим в коридорах, и на лестницах, и в передней, в которую вошли они прямо, а будто прыгнули в погреб — темно, и сыро, и землею пахнет.

Лесенка вела наверх, тоже в сумрак, волглый и опять же припахивающий погребицей, наконец вошли они в комнату, здесь, слава богу, окна были не зашторены. Увесисто придавливая серый палас, широко стоял дубовый письменный стол, по узким концам которого располагались тяжелые шандалы со свечами. Широкая грань стола была изрезана ножом ли, одной ли из сабель, висевших на голой широкой стене. На канапе смятая, без наволочки, подушка. Два тесно забитых книжных шкафа, покрытых пылью. Запустение!

— Эй! — крикнул Шарифов, точно озоруя. — Эй-эй!

Явился мальчишка, голый по пояс и босоногий, но в большой тюбетейке над заспанными узкими глазенками.

— А-а, сейчас, эфенди. — Убежал, вернулся с медным тазом и медным кувшином с узким изогнутым горлом, через косое плечико перекинуто полотенце.

— Матушка встала? — спросил доктор, умываясь, разбрызгивая вокруг воду.

Мальчишка хихикнул:

— Она встала, а теперь танцует. Опрокинула урыльник…

— П-пошел! Да не забудь напоить ее чаем. — Он сел, с маху откинувшись на канапе, и вдруг удивился: — А вы… почему не садитесь? Ну вот. Ах, как больно, — хныкающим голосом сказал он, сильно потирая грудь. — Больно, милый, больно. Есть у вас сестра?

— Да.

— Тогда вы знаете. Какая тоска… ведь лучшее, что я мог бы сделать, взять ее за руку и привести сюда, в отцовский, наш дом. А и дом не наш — за него уплачено деньгами мясника. Когда умер отец, а я учился еще на медицинском курсе, мать телеграмму в Казань… приезжаю, а нас уже обступают кредиторы, дом вот-вот полетит с торгов. В день сороковин являются сваты. Мы туда-сюда, что делать? Он богат, тут же готов заплатить кредиторам. Сестра говорит: согласна. Я был против, но чем я мог помочь матери, ей, еще троим братьям мал мала меньше? Так вот — братьев кого куда, по родичам, сестру… продали, я поехал доучиваться, а мать, мать медленно, и горько сходила с ума одна в этих комнатах… слышите, поет? О, как громко, боже всевеликий!

Но в доме стояла полная тишина, только мышь давно уже скреблась в дальнем углу, — видно, совсем пропадала с голоду в этом запустении.

— Ничего не могу… нет сил, ушел со службы, думал, заведу частную практику, даже решил: буду лечить венериков. О, сколько было бы у меня пациентов! Нет сил. Но, послушайте, ведь нельзя ничего не делать? Ведь нельзя же, честное слово, совсем ничего не делать, а? — Ясными, трезвыми глазами смотрел он в лицо Габдулле, только пугая немного откровенностью и открытостью больших, детски прямых глаз.

— Да, — тихо согласился Габдулла.

— Так вот! — Он рывком вскочил, подбежал к столу и тяжело хлопнул ладонью по лежащей там книге. — Аль-Коран! Да, о чем я? А-а, вот, вот! Великий пророк держал рабынь, почему бы мяснику не иметь хотя бы одну? — Он раскрыл книгу, поднес к глазам и начал листать, дрожа от возбуждения. — Вот где зло, обман. Поглядите… нет, не здесь. Ну, да вы помните. Бог слепил из глины человечка и положил сушить. И пролежала та кукла сорок дней — говорят одни, сорок лет — говорят другие. Один небесный день, говорят они, равен 70 000 годам земного исчисления. Если сопоставить сорок небесных с нашими земными, то ведь получается, что бог потратил 28 000 000 лет на водворение духа в глиняного человечка. А если сорок небесных лет, то по нашему исчислению — 1 022 000 000 лет. Можете проверить, я сам вычислил… А теперь посмотрим, каков пророк. Во время моления он слышит таинственный голос: «Читай во имя господа твоего, который создает… создает человека из сгустившейся крови; читай… всеблагий господь твой, который дал познания о письменной трости, дает человеку знание о том, о чем у него не было знания». Конечно, он ни черта не понял и страшно перепугался, прибежал к жене и потребовал скорее смену белья. Да ведь он — вы слышите? — наклал в штаны…