— Перестань! Противно… нашли о чем, о каких-то тварях. Не смейте!..
20
В конце февраля Сирази с обозниками уехал в Гурьев. Жалко его было: не вернется, нет. Но быстро стали забывать, заботы накатывали все новые, все не легче. Деньги таяли с каждым днем, теперь они не брали даже обедов, пробавляясь хлебом и чаем. Минлебай потихоньку исчезал из гостиницы и приносил то рубль, то полтора. И не сразу признался, что читает Коран в богатых домах.
— Я не говорил тебе, — весело он оправдывался. — Ты ведь мог и взбелениться.
— Я бы не посмел отказать будущему актеру в тренировке, — так же весело отвечал Габдулла.
Без Минлебая, истинно, хоть пропадай. Он к промыслам своим добавил еще один: распродажу книг. Дело в том, что у Камиля был еще и книжный магазин. Власти магазин закрыли, и Камиль попросил бывшего шакирда распродать оставшиеся книги за проценты. И вот Минлебай ходил по слободам, по базару — покупали плохо, но за день все же удавалось сбыть одну-две книги, а этого им хватало на чай-сахар.
Следствию по делу Камиля не видно было конца. Камиль, слышно, ездил то в Казань, то в Саратов, в судебную палату, где намечалось разбирательство…
Габдулла работал ночами, днем спал, выходил в город прогуляться, но быстро возвращался и опять садился писать. Короткие тусклые дни так и мелькали, а как проходили долгие студеные ночи, он и не замечал. Март был на исходе, давно сели сугробы и растекались теперь в солнечном упорном тепле. На улицах жижилась грязь. Но каким чистым, теплым был блеск весеннего солнца, как в иные дни струил, доводя игру свою до мельтешения, — того и гляди замаревит. Вечерами же было сыро и холодно, грязь под ногами густела, липла, иной раз отзывалась крошащимся льдистым звуком.
Как-то, вернувшись с прогулки поздно, Габдулла увидел в коридоре и на лестнице второго этажа безобразные ошметки грязи, которую совками и вениками убирал Наркиз вместе с коридорным.
— Можно подумать, прошло стадо, — проговорил Габдулла, ступив на лестницу и поджидая, пока коридорный уступит ему дорогу.
— Что вы, тише! — зашептал Наркиз. — Это ничего, на то мы и поставлены, чтобы убирать. Да ведь и погода дрянь. А изволили пройти наверх господин офицер и два жандарма.
— Жандармы?
— Да! — истово подтвердил хозяин гостиницы. — И очень вежливые, спросили позволения пройти в номер. Позвольте-ка, говорят, милейший!..
— Какой же номер им понадобился?
— Небось знаете, двенадцатый.
Обыск у Минлебая? Тут какая-то ошибка. Он решил не ходить к себе, обождать в коридоре. Он подошел к конторке и стал читать расписание поездов, часы работы буфета, отпуска обедов. Прошло, наверное, с полчаса… вот послышался топот на лестнице, и он увидел жандарма с прыгающими под шинелью коленками, за ним шел Минлебай, простоволосый, бледный, стиснув в руке шапку. А сзади шли офицер и еще один жандарм.
Перед дверью Минлебай остановился, то ли чтобы пропустить офицера, то ли перемолвиться с Габдуллой. Офицер с колючим смешком поторопил:
— Ну, ну, молодой человек, без церемоний.
Ушли.
Габдулла поднялся к себе, не раздеваясь опустился на стул и долго сидел, с тупым изумлением глядя в темную стену. Свет уличного фонаря покрывал стол, блестел на боку шкафа, на спинках кровати, на потолке — как тонкий слой льда; а внизу — темнота, текучая и отблескивающая, как вода в ночной проруби.
Так вот как это бывает, думал он изумленно, брезгливо. Пришли, порылись в твоих вещах, а тебе так страшно, так мерзко. Прежде, допуская, что и его не минует встреча с жандармами, он не боялся. Он и сейчас не боялся — ни ареста, ни тюремной камеры. Но унижение, попрание твоего достоинства — и все это с хамской уверенностью, от имени государства, его законов, так что сразу ты оказываешься один против гигантской неодолимой машины, которая может перемолоть тебя в порошок.
Кто-то торкался в нему в дверь, но он не отзывался. Так просидел он до утренних сумерек, потом добрел до кровати, лег и заснул мгновенным тяжелым сном. Он проснулся от стука в дверь, встал и, не спрашивая, отворил. В рубашечке, с умытым лицом, держа в руке чашку с парным чаем, стоял Минлебай.
— Слава богу! — сказал Габдулла. — Тебя отпустили? Это было недоразумение?
— Да, — сказал Минлебай и перешагнул через порог.
— Но все-таки… зачем они приходили?
Минлебай глубоко передохнул, поставил чашку на стол, расплескав чай, и вдруг разрыдался:
— О-о… ужасно, ужасно… они обращались со мной как с жуликом, преступником! — Успокоившись, отхлебнув из чашки, он проговорил: — Чтобы торговать книгами, оказывается, нужно разрешение. Откуда мне было знать?
— Но обыск?..
— Какая-то сволочь принесла в полицию прокламацию и сказала, будто бы я дал. А я никому никаких прокламаций не давал. Но среди книг… все они перерыли… нашли две брошюры. Отпечатано, в Екатеринбурге, в тайной типографии. Значит, Камиль?..
— Ладно об этом. Главное, они отпустили тебя.
— Я сказал, что прокламации нашел на улице, а брошюры не заметил среди книг. Книги-то ведь не мои. Дал подписку… Жандарм говорит: «Ступай, и чтобы впредь у меня!..» — и кулак наставил к носу, сволочь.
Что-то неприятное было в нервическом его состоянии. С боязнью и безнадежностью вместе прорывалась в надтреснутом его голосе радость, что ли. Унизили, напугали, но выпустили из камеры — иди, радуйся. И человек невольно, бессмысленно радуется.
А за окном был день, натруженно светящий, гудящий работой людей, которые познавали труд в счастливом недолгом забвении всяких размышлений о себе и своей доле. Нет, нельзя же так вот сидеть и предаваться унынию! Ему захотелось повидать старика, но тут же вспомнил о размолвке с Камилем… Идти в их дом — значит, надо быть готовым объясниться с Камилем. Готов ли он?
Он встал и молча стал одеваться.
— Я быстро вернусь, — сказал он отрывисто.
Почти пробежав сумеречный коридор и никого не встретив, он проскочил лестницу, пустой вестибюль и оказался на улице. Пройдя два квартала, он сел в омнибус. В кузове было темно, тесно, он притулился в углу и закрыл глаза. Несколько минут покоя дали ему отдых. Он вышел в слободе, глубоко, сладко вдохнул морозный воздух и пошагал к домику дяди Юнуса.
Перед воротами двое мальчиков метлами разметали снег. Он поздоровался с мальчиками, дал каждому по конфетке, которую они тут же смущенно положили в карман; «Как они выросли! — подумал он. — А я, точно малышей, угощаю их конфетами».
— Отец дома?
— Дома, — помедлив, ответил старший.
«Не узнают меня, — подумал он. — А ведь я не был у них всего-то, может быть, год». Он хотел напомнить, что он друг Хикмата и их отца и что зовут его дядя Апуш. Но постеснялся называть себя дядей — мальчик был ростом с него и смотрел серьезно, строго. Он только улыбнулся, неопределенно махнул рукой и пошел в ворота. «Вот уеду — и когда еще увижу их всех, — подумал он с грустью. — Да и увижу ли? И никогда не узнаю, что станется с этими мальчуганами».
Перед крыльцом он обмел веником пимы, вбежал в сенцы, в потемках безошибочно нашел обитую мешковиной толстую дверь. Теплый, чадный воздух в передней сразу вызвал в нем кашель, так что заслезились глаза.
— Кто пришел-то! — вскричала тетушка Сарби, поворачиваясь от плиты. — Отец, слышь, кто, говорю, пришел?
Из комнаты выбежали двое малышей, тоже подросшие, поджарые, и уставились на него во все глаза. И он засмеялся про себя над глупой своей выходкой: угощал конфетами больших, а малышам не оставил.
— Мать, а мать, ты говоришь, пришел кто? — спрашивал из глубины комнаты дядя Юнус.
Он разделся, тетушка Сарби подхватила пальто и шапку, повесила у двери, затем помогла ему стянуть валенки. Он, стесняясь, не давался, она только покрикивала:
— Разве это труд — помочь мужику! Да мужик-то — гость какой. Видал, братишки твои подросли? — И, выпрямившись, шепнула ему в лицо: — Болеет хозяин мой. — И опять крикливо-весело: — И угостить найдется чем. Вот бражка поспела. — Шепотом: — Доктор говорит, ему надо хорошо есть. А у него вкус-то к еде пропал, вот и держу теперь брагу. Ладно, иди!
Подтолкнув его вперед, пошла следом, неся лампу побольше, посветлей. Дядя Юнус низко горбился на лавке, уперев в нее ладони, голова склонилась, выбритая, блестяще-белая, но посредине макушки розовел кружок лысины. Вскидываясь, дрожа легким телом, он улыбнулся Габдулле. Пожатье его руки было резким, но не сильным.
— Я давно собирался к вам, — сказал Габдулла, садясь на табурет возле лавки. — Как выросли ваши мальчики…
— Рифкат уже работает, — сказал дядя Юнус, — в мастерских у Винклера. И Хикмат там же. Его ведь уволили с завода… наверно, слышал.
— Да, — ответил он, хотя слышал впервые.
— Ибн-Аминов объявил локаут, — продолжал дядя Юнус. — Две недели завод не работал. Многие поуходили сами, я тоже подумывал… да куда мне теперь. Авось, к весне поправлюсь, недолго до весны… Получили весточку от Моргулиса, он в Екатеринбурге. Будь я помоложе, — произнес он с сожалением, — тоже уехал бы куда-нибудь.
— И я хочу уехать, дядя Юнус. Мне пишут из Оренбурга, из Казани, зовут сотрудничать.
— Поезжай, — просто ответил дядя Юнус. — Здесь ты слишком на виду… и слишком, должно быть, одинок.
Он улыбнулся:
— Это будет похоже на бегство.
— Было бы так, если бы ты не уходил к большей опасности.
— Я не трус, — сказал он спокойно. — Но способен ли я на серьезное дело — вот о чем я думаю.
— Ты способен скорбеть по чужой печали. Ох, сынок, все трудное еще впереди.
— Я знаю, — сказал он горько и ласково. — Но вы не бойтесь за меня.
Вошла тетушка Сарби с чашками к чаю, поставила сахар и даже масло.
— Масло принесла Нафисэ, — сказала она, считая нужным объяснить, откуда в доме такая роскошь. — Девочка наша, слава богу, нашла свою судьбу.
Она замужем! Габдулла отклонился от лампы и напряженно затих. Дядя Юнус виновато искал его затемнившееся лицо.