Он постучал в номер, вошел; после коридорного полумрака комната с беловатыми сумерками большого окна показалась светлой. Он увидел стройную узкоплечую фигуру хозяина, его длинные волнистые волосы, высокий круглящийся лоб и глаза в больших глазницах, глянувшие на него настороженно.
— М-м, я вижу — шакирд.
— Да я, собственно, был и шакирдом, и учителем… Я ненадолго, спросить: я посылал вам перевод «Царь-голода»… вы не напечатали и не ответили мне.
— Позвольте!.. — нетерпеливо воскликнул хозяин.
— Да Тукаев же, неужели не помните?
— Если бы мы когда-либо видались, — усмехнулся Сагит-эфенди. — Вот мы сейчас…
— Нет, нет, — сказал он, — я сыт, ей-богу. Я пойду.
Хозяин тем временем зажег лампу, и окно враз почернело. Боже, темно! Куда он пойдет, где переждет время до утра? Утром-то он поедет сразу в деревню.
— Не валяйте дурака, — строго смеясь, говорил Сагит-эфенди. — Я же вижу, вам деваться некуда.
Оживленность хозяина все-таки не скрыла его тревоги. Уже разливая чай по стаканам, ломая булку, он хмуро о чем-то задумывался.
— Признаться, я и сам не был уверен, что заночую у себя.
— Что, аресты? — просто спросил Габдулла.
— А вы… что-нибудь знаете?
— Ничего я не знаю, — ответил он так же просто и ровно. Но ведь узнавалось: тревога, и растерянность, и это ужасное ожидание, что вот вломятся, все перероют, натопчут, заглянут в твое лицо презрительно-любопытствующими глазами.
…Значит, и такое будет у меня в городе, подумал он. Но не рано ли он задумывается о городском житье-бытье — ведь впереди еще призывная комиссия, глядишь, забреют лоб и пошлют познавать шагистику.
Зульфикара нашел он в кузнице. На опушке ельника — деревянный низкий сруб, покрытый дерном, с узким окошком над широкими дверями, земляной пол, блестящий мелкой окалиной. Сюда прибегал он мальчишкой, звать на игры Зульфикара. «Ну иди, сынок, поиграй», — разрешал кузнец. Габдулла хорошо его помнил, помнил смоляную бородку, полукружьем охватывающую скулы, густые с частой сединкой брови, из-под которых черно, с цыганским лукавством сверкали глаза.
Зульфикар встретил друга с шумной радостью:
— Я же говорил, парень что надо! — Не вглядывался, как бы не совсем узнавая, любовно-насмешливо озирал одежу Габдуллы, сильно узившую и без того худые плечи, узкие запыленные ботинки. — А мы тут… Эй, Фарид, выйди поздоровайся с господином учителем!.. А мы тут обживаемся помаленьку. Вот и подручного заполучил, гляди.
Вышел долговязый рыжеватый парнишка с длинными руками, нескладно поклонился и опять скрылся в кузнице. Габдулла заглянул через порог и увидел новые полки вдоль стен, на полках аккуратно лежали наборы плашек, метчиков, паяльников и рашпилей, слитки свинца и прутики олова, кусок красной и желтой меди, зубила для насечки серпов. И стояли кадки с запасом воды.
— Ты не пугайся, заходи, — смеялся Зульфикар и подталкивал друга в спину. — Ну, говори, хорошо?
— Хорошо, — отозвался Габдулла. Теплые запахи повеяли ему в лицо, запахи сухого древесного угля, водяных паров и горького дымка, сажи, кожаных мехов и перегретого масла. — Хорошо, Зульфикар. Давай, знаешь, покурим!
Но только закурили, сели на пороге, приехал мужик, привез вал от молотилки: свари, сынок, скрутился, окаянный! Зульфикар крикнул подручному, чтобы раздувал угли. Потом с мужиком снимали вал с телеги, укладывали в горн, уравновешивая на козлах, а парень все подгребал и подгребал угли к соплу мехов и накачивал со всем усердием. Вот уж малиново окрасились концы вала, вот ярко стали краснеть, и когда ослепительно белым засветился металл и пучками полетели искры под железный навес над горном, подручный стал выхватывать огромными клещами сперва один конец, потом другой, подставляя под удары кузнецова молота.
— Ах, язви его, горит! — весело кричал Зульфикар. — Сыпани-ка песку, еще… поверни концы, еще!
И когда железо потекло, он свел кипящие концы и молотком; как бы наигрывая, стал ударять: два-три — по наковальне, раз — по металлу, за ним, след в след, ударял тяжелым молотом подручный.
«Тут-та-та!» — молоток.
«Б-бум!» — молот.
«Тут-та-та!»
«Б-бум!»
Кончили. От сопла вяло отлетали блеклые искры, слепые плавали в сумеречном, остро пахнущем тепле и с тихим шипением падали на земляной пол. Курили, разговаривали, пока остывал у порога голубо-седой, опахивающий теплом вал.
— Что, рекрут, скоро ли? — спрашивал мужик, с усмешкой озирая долговязую фигуру подручного.
— Дурень, дурень! — сказал Зульфикар. — Да ведь он, слышь, Габдулла, в солдаты пойдет вместо Хамидова сынка. Вот дурень! Что обещал-то Хамид?
— Чего пристали? Ну, мерина обещал, когда вернусь. И падчерицу, значит, за меня отдаст.
— Мерина! А если, война случится, да самого сделает мерином?
— Был случай, — охотно поддержал мужик. — Был, значит, случай, снаряд угодил как раз…
— Я-то думал, помощник у меня будет, — сокрушался Зульфикар. — Наемщик ты, наемщик!
Н а е м щ и к — этим русским словцом именовались парни из бедных многодетных семей или, наоборот, сироты, которые соглашались тянуть армейскую лямку вместо богатого сверстника. Были также в ходу подкупы членов комиссии, докторов; обращались к знахаркам, которые за плату дьявольскими снадобьями могли изуродовать самого крепкого и красивого парня: то ухо потечет, то окривеет парень, то язвами покроется тело. Теперь уже не прибегали к этаким способам, а подкупали докторов и войсковых чиновников. А Фарида, сироту и голяка, соблазнили женитьбой на богатой девке, да еще мерина обещали в придачу…
В тот вечер, оставшись ночевать у друга, Габдулла видел, как гуляли рекруты. Распоясавшиеся молодцы, не боясь ни стариков, ни муллы, горланили похабщину, гонялись за девками, ссорились и били друг друга по сопатке. Особенно нехорош был Фарид, пьян, злобен лицом и, накрутив вокруг головы полотенце, изображал имама, произносящего проповедь. Сам Хамид, с кумовьями и сыном, ходил за пьяным, униженно уговаривая стихнуть: пожалуй, побаивался, что парень угодит в тюрьму или сломает себе шею. Наконец наемщик заявил, что желает прокатиться в повозке. Хамид крикнул, чтобы запрягали лошадей.
— Н-нет, — еле ворочая языком, приказал наемщик. — Телегу чтоб без лошади, н-ну, сюда!
Выкатили телегу, на нее хохоча взобрался пьяный и крикнул:
— Давай, дядя Хамид, запрягайся, прокати. И эти… пусть тоже, чтоб тройка была, н-ну!
Сын хозяина взялся за оглобли, провез телегу несколько шагов. К счастью, бузотер уснул, и телегу вместе с ним быстренько закатили во двор.
Через три дня Габдулла поехал в Большую Атню, волостное село, где должен был проходить призыв. Ночью пала пороша, кругом было чисто, светло, хорошо было ехать. Возле волостной управы толпились рекруты из четырех волостей. Вдоль широкой торговой площади рядами стояли тележки бакалейщиков. На весах, привязанных к оглоблям, юркие торговцы отвешивали подсолнухи, орешки и леденцы. Старосты подводили рекрутов к крыльцу, ждали. Наконец вышел войсковой писарь и объявил о жеребьевке. С ухмылкой сукина сына накидал в бочонок скрученные бумажки и крикнул:
— А ну подходи, тяни по одному!
Закончив с жеребьевкой, члены комиссии отправились обедать. Пополудни должен был начаться медицинский осмотр!
Габдулла был утомлен и унижен всею глупостью происходящего. Унижен долгим стоянием перед волостной управой, командами старосты, бестолково и часто покрикивающего на рекрутов и в момент меняющегося, едва только приходилось вступать в разговор с кем-нибудь из управы; даже перед войсковым писарем, совершенным ничтожеством в прыщах, он изгибался в три погибели. Унижен видом парней в армяках и лаптях, дующих на озябшие пальцы. Унижен торопливым, стыдливым раздеванием, стоянием перед широким столом, за которым восседали какие-то господа в медалях, унижен докторами, весело-грубо поворачивающими его так и эдак и не скрывающими презрения к его худому бледному телу, безмускульным рукам и маленькому росту. Унижен, когда любой другой рекрут радовался бы, услышав: «Нет, братец, не годишься в гренадеры. Ступай». И он пошел одеваться и никак не мог понять, почему это ребята хлопают его по плечу и говорят: «Ну, повезло тебе, парняга!»
Когда он вышел и направился к постоялому двору, на улицах начиналось гуляние, буйное, слезно-веселое, и опять ему было нехорошо. Возле арестантской избы он увидел, как двое дюжих солдат затаскивали на крыльцо упирающегося Фарида. Любопытные прыгали вокруг крыльца и выкрикивали кто с испугом, кто восторженно:
— Отчаянный какой! Писарю заехал в самую харю, н-ну!
5
В Казань он вернулся с легким чувством: миновала угроза солдатчины. В редакции «Эль-ислаха» ему передали письмо из Оренбурга: Карими снова звал его в свою газету. Приглашением он был польщен, однако уезжать из Казани ему не хотелось.
Уже на третий день в номер к нему пришел Минлебай. Много ли прошло с момента прощания в Уральске, но как он переменился! Подбористый темный сюртук делал его фигуру стройной, высокой, лицо похудело и обострилось, явив новое выражение — крепкой счастливой уверенности в себе. Все это время он провел на гастролях, был в Саратове, в Самаре, Астрахани, ездил на Урал, еще дальше — в Томск. И там, рассказывал он, неожиданно встретил Камиля.
— Представь, тоже с гастролями… Певец! Губернатор запретил концерты. И что же делает наш певец? Ведь нужны деньги на проезд обратно. Он идет по домам и читает аль-Коран!..
— Он ищет себя, натура художническая. Но игра в хафиза? Ах, не то я говорю… что же ты молчишь? Скажи лучше о театре!
— Театр наш — вечный странник. Приедешь, обиваешь пороги учреждений. Получил разрешение, надо арендовать площадку. Иной раз такую цену заломят — едва расплатишься. В Казани не лучше, недавно шла Гизатуллина после спектакля домой, наскочили молодчики с Сенного базара… хорошо, поблизости оказался будочник. Но что бы там ни было, а театр существует! Ах, Габдулла, написал бы ты для нас пьесу, этакую необыкновенную, фантастическую сказку, феерию вроде «Шурале». Ей-богу, поднадоела бытовая драматургия: все купцы-самодуры, пройдохи приказчики, несчастные