Заботы света — страница 43 из 79

7

После вечера, на котором он стихов не читал, а просидел в заднем ряду до окончания, поехали втроем — он, Бахтияров и Фирая-ханум. Фатих, сославшись на нездоровье, уехал раньше.

— Если вы не возражаете, сперва завезем вас, — предложила Фирая-ханум Бахтиярову.

Тому было все равно.

Высадив Бахтиярова, помчали дальше. Женщина сказала:

— Ну, а вы завезете меня. На Евангелистовскую, это недалеко.

— В гостиницу? — спросил Габдулла.

— Нет. Я снимаю там квартиру, вот уже третий год. Не люблю, всякий раз приезжая, устраиваться в номерах или заново снимать квартиру.

Витрины, огромные, как зеркала в княжеских залах, полыхали широким синевато-льдяным блеском многих ламп изнутри, синий отсвет лежал и на заснеженных тротуарах.

— Ах! — вскричала вдруг женщина, толкая его в плечо и показывая куда-то рукою в перчатке. — Ну, видите?..

И он увидел под одной из витрин одинокое горькое чудо — рыженького продрогшего котенка. Он выскочил из саней, подбежал, взял холодный рыжий комочек и сунул за пазуху.

— Мой, — торопливо сказал он, будто котенка у него отнимали. — А то… возьмите вы.

— Нет, пусть у вас. А у меня он будет гостем. Ну, мурлыка, ты согласен попить у меня молочка? Постойте, мы проехали. Заверни, милый, назад.

Извозчику велено было обождать. Они вошли в холодный, холодно освещенный подъезд и поднялись на второй этаж. Дверь открыла старуха в чудно́м головном уборе, напоминающем капор. Вглядевшись, он увидел, что на голове старухи меховая мужская шапка с завязанными поверху наушниками. Кутаясь в халат и что-то бормоча, старуха пропустила их в переднюю, затем, подбежав к выключателю, зажгла электричество. Фирая-ханум скинула доху и секунду помедлила; он догадался подхватить огромную, пышную и легкую эту доху.

— Вы можете представить?.. — весело говорила она. — Зима, лютый холод, а я в жакете и юбке… из чего бы вы думали? Из осиновых стружек. Да, был такой умелец, сделал мне оригинальный костюм… я в этом костюме — прямо в сани, стою, меня поддерживают с боков муж и деверь, мчимся в собрание. Там — по доскам, чтобы не помять костюм, как по палубе, поднимаюсь по лестнице. Это вызвало такой фурор, такие восторги… словом, то было на маскараде. Назавтра всю премию за костюм отдала мастеру, жакет и юбка, разумеется, рассыпались в тот же вечер, едва успели до дому доехать… А где же наш мурлыка? Налейте ему молока, — сказала она старухе.

Габдулла снял пальто, но держал его в руке и, потупившись, слушал хозяйку. Из-под валенок на пол натекала лужица.

Став строже и таинственней, она сказала:

— Нам, пожалуй, маскарадов не надо. Вы поедете, как только мурлыка попьет молока. Да, что-то я хотела вам сказать… Вы не задумывались над тем, что вам надо бы знать хотя б один из иностранных языков? Вот, может быть, немецкий.

— Да, я бы очень хотел.

— Найдите меня завтра или… когда у вас будет желание и время. Я сведу вас с Марией Карловной. Чудесная женщина!..

Котенок между тем выпил молоко и вылизывал теперь блюдце. Габдулла надел пальто, наклонился и взял котенка.

— Ну, поезжайте с богом. До свидания. — Она сделала неясное движение рукой, и он подумал, что, может быть, она давала ему руку для поцелуя. Или хотела погладить по голове? Газиза, прощаясь, всегда гладила его по голове, даже когда он совсем вырос.

Денег расплатиться с извозчиком едва хватило. Прижимая котенка к груди, он побежал к подъезду. Дверь его комнаты, как всегда, была не заперта, из темной узкой щели тянуло запахом табака, — значит, сидела компания. Черти, когда-нибудь наделают пожару. Он вошел. Электричество уже не горело. Он выпустил котенка на пол и, пройдя в темноте к столу, зажег свечу, разделся. Селим спал в углу на стульях, зябко скорчившись, Габдулла укрыл его своим пальто, затем, порывшись в шкафу, нашел старые штаны и кинул в угол: котенку. Ну, бедолага, топай, знай свое место.

Если рассказать Сагиту-эфенди, не поверит: какой-то котенок, и с котенком этим он заезжает в дом к знатной и красивой даме, и дама нежно с ним прощается! Во время вечера ни тот, ни другой не подошли друг к другу, но Сагит, проходя на сцену, поглядел в его сторону и дружелюбно кивнул. Он сразу заявил, что прочитает только одно стихотворение, и читал свое знаменитое «Я!», но публика так аплодировала, кричала, и он вернулся на сцену и продекламировал свой перевод пушкинского «Пророка». А потом исчез: видно, уехал тут же в гостиницу. Зал долго не мог успокоиться и после того, как он ушел со сцены, особенно шумели студенты: хотели услышать «Марсельезу» в переводе своего кумира.

…Он выпил стакан чаю из холодного чайника и лег, взяв в постель «Гаутаму», книжицу, в которой доморощенный толкователь объяснял философские воззрения Гаутамы.

Поклонение высшей душе есть путь к небесам и освобождению, Но высшая душа утверждается только  з д е с ь. Только здесь, повторил он с радостным чувством, только здесь! Казалось, сегодня он уже сделал нечто такое, что утверждало высшую душу.

Устранение ложного знания ведет к устранению зла, устранение зла ведет к устранению деятельности, устранение деятельности ведет к устранению рождения, устранение рождения ведет к устранению страдания — и это является освобождением.

Почему устранение зла ведет к устранению деятельности? Значит, если на земле не останется ни капли зла, то бессмысленно всякое действие? Прекратится все, в том числе и рождение, а нет рождения — нет и страдания. Но высшая-то душа утверждается здесь, то есть на земле, где есть страдание. Исчезнет страдание — придет освобождение. Уф, мудреней, чем в аль-Коране! «— Я! — молитва моя и надежда, нищей души дорогая одежда». Не о том ли, не о титанической ли работе собственного «я», устраняющей страдание, написалось и у Сагита-эфенди?

Он отложил книгу, потянулся за папиросами, но тут во сне застонал, завсхлипывал Селим. Он вскочил с кровати и, подбежав к парню, стал было переворачивать его на бок — тот проснулся, слезы текли по его лицу.

— Господи, — сказал он, не двигаясь и не вытирая слез, — господи! Мне снился сон, будто меня за какие-то шалости не берут в деревню… лошади запряжены, сестренки в повозке, а меня не берут. — С минуту он молчал, потом заговорил, часто моргая и улыбаясь мокрым лицом: — И то странно, что я ощущал запах дегтя… такой запах, с ума сойти! Послушай, а тебе не снится, что у тебя зубы шатаются? А ты берешь их пальцами, они легко вынимаются… без боли, один за другим. Говорят, это признак старения организма, что-то с деснами происходит. Ч-черт, теперь не усну. Выпить, конечно, нет.

— Нет, — сказал он машинально и так же машинально подвинул стул и сел у него в изголовье.

Все, что читал минуту назад, он забыл. Но помнил каждый миг встречи с удивительной женщиной, и какое-то нетерпение делало его счастливым и просило исхода. И он заговорил, мягко прикасаясь к потным волосам Селима:

— Ты помнишь… то ли в сказках наших, то ли в арабских книгах говорится о наших женщинах… жена царя садилась с ним принародно, когда он принимал послов. А грамоты царские начинались так: мы и наши хатуни порешили. «Она из тех хатуней! Ничто не исчезает бесследно. О славных временах Булгара остались книги, а в крови поколений через страдания и рабство передалось это восхитительное чувство достоинства и внутренней свободы. Прекрасная хатуня, сестра моя!»

— Дегтем пахло, — бормотал Селим, — колесной мазью, лошадиным потом, зноем… господи! Я плачу, и вместе со мной плачет мать… потихоньку, слезы скрывает от меня и от папы.

— А ты охотился мальчишкой, Селим? Ведь, говорят, отец твой в поместье своем содержал большую охоту.

— Я ненавидел охоту! И охоту, и все, что только было с ней связано. И думаю, что убивать друг друга начали именно люди, занимающиеся охотой. Сперва добывали себе пропитание убийством дичи, потом, когда дичи стало не хватать, они начали убивать людей соседнего племени, чтобы самим доставалось побольше дичи…

— Любопытно. Ты умница, Селим. Я тоже не любил охоту. Но однажды, только однажды, привелось мне держать в руке ружье. И даже выстрелить, единственный раз в жизни. Я любил бегать на мельницу, это было давно, я в Уральске жил. Был у мельника сын, Петя, играли мы с ним. Вот Петя однажды говорит: хочешь поохотимся на перепелов? Берет два ружья, отцово и свое. Дает мне одно и протягивает еще свистульку: приманивать птицу. У самого тоже свистулька. Вот пошли мы в хлеба. Петя в одну сторону, я в другую. Договорились, что сойдемся возле свертка, у кривой березы. Вот сижу я в хлебах, дурею от жары, ружье положил рядом. Посидел, подул в свистульку, слышу: вроде отзывается перепелочка. Вскочил, иду на перепелиные звуки, а сам беспрерывно посвистываю. Вдруг близко совсем зашуршало в хлебах, я вскидываю ружье — б-бах! Едва не падаю от удара в плечо, бросаю ружье, впереди дым… глядь, а там Петя — ни живой ни мертвый. Вот так мы поохотились.

— Мне тоже вспоминается… жаркий день, речка, а мне десять лет… Хотя бы денек побывать в деревне. — Он зевнул, смутился.

— Ну, спать хочешь? Спи, — сказал Габдулла, — спи. Да не забудь помолиться. Я все молитвы люблю, которые в детстве запомнил. Тебя кто учил молиться, мать? А меня — сестра.

— А мои сестренки, наверно, уже замужем. И обо мне думают, что я либо на каторге, либо сдох под забором. Они ведь, наверное, верят, что я преступник.

— За что тебя из училища выгнали?

— Известно, за что. Со студенческой демонстрации меня увели в участок, ну, били… потом исключили из училища. Приезжает отец, посылает за мной. А я, дурачок, бегу, плачу от радости… А он звал, чтобы выпороть. Да! — резко сказал он. — Нынче гусар приходил, хотел тебя видеть.

— Спи, — сказал Габдулла, — спи.

8

Не ко времени помянут был гусар Абузаров, точнее, бывший гусар, а теперь в деревне у себя попечитель крестьян и бунтовщик, не дающий покоя всесильному ахуну, доводившемуся Абузарову родным братом.