Заботы света — страница 55 из 79

Но тут он словно не решился продолжать воображаемый разговор с великим старцем: прежде надо было доспорить с дервишем. И он сказал дервишу: «Нет выше и разумней идеи сбережения и возвышения Духа, ибо только Дух ведет нас по жизни и только благодаря Духу живет в нас человечность. Но вот что меня смущает и чего я не могу понять… Уйти от зла к добру — это я понимаю, от суеты к созерцанию, от накопления богатств к накоплению чистых помыслов — и это я понимаю. А непонятно мне вот что: мы верим в силу Духа, но верим ли мы в уничтожение зла? Не уходим ли мы в поисках высшего, отчаявшись от неизбежности зла? Вы говорили, что все природно, и зло природно и, значит, неизбежно… Но как же все это бессмысленно, безнадежно, если я, натрудившись мыслью и чувствами и возвысив Дух, приду к неутешному! Пусть даже и так — пусть все природно и все по кругу, и я уйду, пройдя свой короткий круг, — но пусть я уйду, провозгласив свое несогласие с неизбежностью зла.

Что у меня сейчас? У меня работа. И все хорошее, что есть, и все плохое, что есть. И моя вера, что я именно тот, кто сотворен именно для этого времени. Я его принимаю, а значит, принимаю борьбу. Я буду ждать, я буду готов к испытаниям, которые положены мне, я понесу ношу, которая положена мне…»

14

С весною дни стали протяженней, но совсем не краше; только удлинилась скука, с дальнего края которой брела навстречу будущая старость.

По годам Рамееву далеко еще было до старости, но что-то уставало в душе, теряло любопытство к череде событий. День вызывал утомление, а ночь манила какою-то сладкой опасностью. В таинственной ее укроме полюбил он сиживать без сна.

Из полуоткрытого окна слышался в тишине шум весенней воды, звук лопающихся почек, какие-то голоса, словно обернутые теменью. А то слышался стук колес, и думалось — едет Фирая-ханум. Или извозчик привез со станции кого-нибудь из студентов, например Галимджана: не найдя ночлега, он решил ехать прямо к нему. Но звуки исчезали, и становилось глухо, однако вкрадчивый гром чудился вдалеке распростершейся над землей ночи. Да, говорил он себе лукаво, еще не скоро до первой весенней грозы, но я, кажется, слышу ее раскаты. Должно быть, над Гератом сейчас гремит и льет лейсан, весенний дождик. То сам он чудил так, то верил, что и вправду слышит грозу над Гератом или Бухарой.

Ничто не переменилось в его отношении к миру, ибо ничто давно уже не обольщало его и не в силах было сладостно обмануть, но сместились люди, и серое мешалось теперь с черным. Умерла мать; уехал и молчит почти уже полгода Галимджан; уехала, не простясь, Фирая-ханум, и тоже без вести. Брат находился рядом, но всякий раз, ссылаясь на занятость, избегал длительных бесед. В доме матери он сделал ремонт, перестроил комнаты и переселился в него сам. Девушки теперь не жили в доме — некоторых пристроил он приказчицами в магазины, иных отправил на прииски служить в конторах, иных повыдавал замуж. И то, что слишком поспешно перестроил он все в доме, не спросив у него хотя бы для видимости совета, и то, что бывал недоволен, когда Рамеев приезжал посидеть в  м а м и н о й  комнате, казалось обидным.

И многое другое обижало, сердило, утомляло. Утомляли беседы с Ризой-эфенди, знающим прорву всего, но заключившим все достижения своего ума в два-три устойчивых постулата, среди которых один был особенно противен Рамееву: основа благонравия молодого поколения есть воспитание. Сердил Карими — все прежний, умница, работяга, — но и он напоминал Рамееву человека, вознамерившегося со свечкою в руке пройти сквозь бездны мрака. Обрыдло приятельство с русскими чиновниками и промышленниками, с которыми он, бывало, пускался в загулы или ночи напролет просиживал за картами.

Много зла виделось теперь в окружении, злом было и то, что он богат. Достаток, думал он когда-то, даст ему свободу творить. Но вот имеет достаток, даже преизбыток его — и что же? Он заключен в свое положение богатого человека и против воли связан с другими богатыми людьми, и совесть под угрозой, ибо каждый человек, каждая семья, работающая на его приисках, может назвать его причиной собственных несчастий. Одна утеха — печальная муза его с ним. Но разве же не льнула бы она к нему, будь он нищим бродягой?

Однажды, летом это было, кухарка привела с базара девочку. Какой-то коммивояжер привез ее в своей повозке и крикнул в толпу: «А кто возьмет на воспитание сироту?!»

И кухарка, когда-то и сама взятая с подобной повозки матерью Рамеева и выросшая в их доме, привела девочку во двор. Положив покупки, она поднялась во второй этаж к хозяину.

— Эфенди, прежде матушка ваша писала записки в сиротский дом…

Он черкнул записку, отдал женщине. Но захотелось самому взглянуть на приемыша. Он вышел на двор. Девочка стояла возле клумбы, но смотрела поверх цветов, как будто глубоко задумавшись. На ней было чистое простое платьице с горошками, головку покрывал платочек в тон платью, из-под которого выбивалась легкая желтая прядка. На загорелом личике большие синие глаза с недетским прищуром, руки и ноги загорелые, с бело-розовыми следами ссадин, как у всех ребят. Лет ей было по виду около десяти.

— Здравствуй, — сказал он девочке. — Как тебя зовут?

— Ее зовут Ляйла, — громко сказала кухарка и шепнула Рамееву: — Она не помнит своего имени, так это часто бывает с сиротами — от испуга забывают.

— Ты чья, где ты жила? — продолжал он ласково. Девочка ему нравилась, хотя и не знал еще, чем именно, быть может, своей опрятностью и неболтливостью. — Так чья же ты?

— Не помню, — ответила девочка, и выражение задумчивости в ее лице не изменилось ничуть.

— Ну, а где же взял тебя дядя, с которым ты приехала?

— Не помню.

Он засмеялся и мягко потрепал девочку по плечу.

— Ну, а лошадку, на которой приехала, помнишь? Такая веселая мохнатая лошадка, верно?

— Не помню.

— Ничего, — опять вмешалась кухарка. — Она будет жить в хорошем доме, и у нее будет много игрушек. Ты рада, Ляйла?

— Да. Не помню, — был ответ.

«Когда человек умирает, его дух, медленно покидая тело, посылает в пространство немые клики. И клики, если бы они могли облечься в слова, выглядели бы спокойной короткой фразой. Например: ведаю… знаю теперь… не помню». Так он подумал с некоторым изящным и ленивым довольством человека, которому многое доступно и понятно, в то время как другие бывают ошеломлены загадочностью некоторых обстоятельств. Но так ничего он не объяснил: девочка-то была жива во плоти.

— Пожалуй, она немного напугана, — заключил он и велел кухарке тотчас же отвезти ее в сиротский дом.

Наутро, разбуженный голосами детей (дочка и ее подруги играли под окном), он вспомнил кроткую девочку с каким-то нежным и нетерпеливым чувством. И решил поехать в приют.

— Вы накормили девочку? — спросил он встретившую его воспитательницу.

— Да, — ответила она удивленно.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, — я только интересуюсь ее аппетитом.

Вчера, когда он думал о девочке, ему пришла в голову мысль о том, что она долго голодала и все странности ее происходят от голода. Вспомнил, как в отрочестве долго ходил с ружьем в окрестных лесах, заблудился и проголодался так, что не было сил крикнуть. Он только стрелял раз за разом, не слыша в ответ ни звука в темных спокойных чащах. К вечеру, едва волоча ноги, он выбрел к охотничьей избушке, дико обрадовался, но странная мысль шевельнулась при виде в окошке бородатого угрюмого человека: «Если он не даст мне хлеба, я убью его». Даже умирая с голоду, он не поднял бы руку на человека, но гадкая, подлая мысль зачем-то мелькнула в его сумасшедшей голове.

Дети играли во дворе. Одетые неодинаково, они между тем очень походили друг на дружку. Он приближался, выискивая в их стайке девочку, но неожиданно увидел ее в сторонке одну. Она стояла над клумбой, но вовсе не любовалась цветами, а точно следовала обонянием и взглядом за их запахами, уносящимися в струях воздуха.

Он тихо окликнул ее и, шагнув ближе, взял ее тонкую теплую кисть в свою ладонь.

— Ну, — сказал он, — здравствуй, милая. Хорошо тебе здесь?

— Здравствуй, — сказала она с легкой улыбкой. Но не узнала его.

— Ты не узнаешь меня? Помнишь, вчера…

— Не помню.

Он выпустил ее руку и быстро направился к крыльцу, на котором сидела с вязанием воспитательница.

— Пошлите за доктором!

Приехал доктор, осмотрел девочку и, быстро заталкивая инструменты в портфель, куда скользнула и десятирублевая бумажка, сказал, сердитый от смущения:

— Изменений никаких не вижу. Но, возможно, была сильно шокирована. Лес, вода, спокойные прогулки… Позвольте откланяться.

Казалось бы, все, на этом и забыть о девочке, но и назавтра, и во все последующие дни девочка не выходила у него из головы. Он стал брать ее с собой на прогулки. В плетеном коробе одноконной простой повозки ездили они по проселкам, девочка молчала, он, бывало, тоже за всю дорогу не скажет ни слова. Покормит девочку, сам хлебнет из дорожной фляжки — и опять едут, опять молчат. Жена находила странными эти его поездки. И сам он, зараженный ее подозрительностью, думал: не он ли породил это дитя с какою-нибудь женщиной, брошенной им, и не бог ли послал ему теперь встречу с собственным ребенком, не знающим своего прошлого? «Не помню», — говорил он себе, не замечая, что говорит словами девочки. И еще сильней волновала его неизвестность этой маленькой судьбы, и он рисовал в своем воображении то беспечную ее, то скучную и тяжелую жизнь в доме, например, часовщика.

Родители ее умирают от какой-то напасти, налетевшей на город, — быть может, то была чума. Она, единственное существо, хранимое богом, выбирается из мертвого города, оставшись целой, но похоронив память о прошлом. Или вот другая история: у пекаря была единственная дочь, красавица, он любил ее с гордостью и болью, потому что красота-то, когда нет у родителей ни состояния, ни положения, губительней всего может отразиться на судьбе девушки. Родители все свое время проводили в пекарне. С вечера замешивали тесто в огромных кадках, на заре вставали и пекли, чтобы утром выставить в лавке свежие хлебы. А дочь целые дни просиживала у окна наедине с печальными своими мыслями. И вот находит себе опасную утеху — уходить из дому, когда родители заняты квашней. Переулки окраины пасмурны и смрадны, но в центре города даже ночью светло от витрин больших магазинов, шумно от экипажей, везущих господ на поздние представления; по набережной, освещенной фонарями, гуляют девушки и юноши. В летнем саду играет оркестр, под тентами на верандах сидят красивые полуобнаженные женщины, а галантные, с блестящими глазами мужчины при саблях на боку наливают им искристые вина, зимой музыка играла на катке, там на коньках скользили по яркому льду счастливые молодые девушки, и совсем уж поздно родители или старшие братья увозили их в санях, обернув им ноги медвежьей полостью.