Заботы света — страница 6 из 79

— А может быть, вам не надо так далеко ехать, — сказал Габдулла, — может быть, остановиться на кустанайских залежах?

Мамадыш не ответил, но через минуту заговорил свое:

— Едут, едут люди… никому не хочется умирать раньше срока. Мой дед говаривал: человеку нужна подвижность, встряхнитесь и подумайте, почему это народ не умирает. У него отнимают землю, пищу, покушаются на его веру, а он живет. Почему? Потому что он не потерял подвижности. Двигаться, двигаться надо, так говаривал мой дед…

Горизонт покрывался красноватой дымкой, а потом взошел месяц, и серебристо-призрачный свет потек по ковылям. Они все шли. В балках и на прудах лягушки заводили свои дребезжащие трели, в болотах жутковатым уханьем начинала охоту выпь.

— Тпру-у, сивый. Я вам открою, вы люди божьи, колдуны вы, колдуны, — приговаривая так, мужичонка подошел к повозке и стал развязывать веревки, стягивающие сундук. Он вынул из-под рубахи ключ на шнурке и отомкнул им замок. — Глядите, вот она, моя машина! — Он вынимал и тут же клал обратно какие-то трубки, угольники, пружины и болты. Были здесь шкивы, масленки и даже примус. — Видали? На нефти работает. Сильная машина. Ею хоть лес пили, поливай сад-огород. Или установишь на мельнице — зерно молоть. Вот какая это машина! — Он замкнул сундук на замок и опять стал обкручивать веревками. — Приедем, где землица хорошая, распашем, забросаем семенами, огородов насадим. А машину, как только приедем, я смажу и покамест припрячу. — Его худое лицо морщилось, как высохшая кожа мертвой ящерицы, глаза — ночного зверька, и только и было в нем человеческого — выражение счастливых, безумных надежд.

Бедный Мамадыш, он даже не знал, что никакой машины нет, есть какие-то железки да примус. Лучше бы им вернуться в свою деревню.

В ту ночь Габдулла и дервиш решили, что наутро пойдут своим путем.

Расставаясь, Габдулла все же решил поговорить с женщиной.

— Разве вы не видите, что он безумный?

Женщина, не веря, покачала головой.

— Но ведь это понятно каждому, кто поговорит с ним!

— А я? — сказала она. — Разве я не безумная, если живу еще на свете? Если иду с ним неизвестно куда и неведомо зачем? Если я зачала ребенка и надеюсь, что на этот раз бог пошлет нам мальчика?


Он был безумен во всем, но в одном он не был безумным: в том, что хотел жить и иметь сыновей в этой бедной, трудной и несправедливой жизни. В том, что, изнуренный до крайности, он искал не райского утешения, а движения жизни, ее продолжения, и если даже не ему суждено, это желание не пропадет в тысячах человеческих сыновьях… И юноша знал, что из его горькой памяти Мамадыш не уйдет никогда.

4

Всю ночь ему снилась сухая жаркая равнина, блуждание и блеск озер в красноватом тумане зноя.

Перед самым утром он встал и вышел на террасу, в белесый влажный холодок, и увидел, как бледнеют звезды и гаснут одна за одной. Но долго низко над горизонтом колюче, упорно горела Чулпан, утренница, совсем уже одна.

Он умылся из кувшина и, расстелив на террасе коврик, стал молиться. Потом закурил. И, подхваченный дурманом, вдруг заснул прямо на полу.

Разбудил его Тахави, придурковатый, тихий малый, деверь Газизы. Принес записку от сестры, теплые еще пирожки, завернутые в кухонное полотенце, и плоскую фарфоровую тарелочку, которую протянул Габдулле с кроткой, суеверной почтительностью. И тут же убежал.

На дне тарелочки коричневой вязью вырисовывались слова молитвы. Усмехнувшись, Габдулла поднес к лицу тарелочку: пахло подгоревшим молоком. Милая Газиза, она ходила к жене приходского муллы, и та нашептала над тарелочкой молитву и даже потрудилась написать! Но что может быть целительней пирожков! Вот сейчас он вскипятит чай и поест пирожков. Но прежде почитает послание сестры.

«Почитаемый нами, мудрый, ученый наш брат! Мы были опечалены известием о твоей болезни и надолго потеряли покой. Мать наша, помню, говаривала: не приведи бог пережить мне детей своих! Вот и я, несчастная, молю всевышнего, чтобы не знать мне горя, горше которого я не знаю, — потери близких.

С каждым вздохом по тебе, светлоликий брат, точно огонь я глотаю. Если бы я смогла прибежать к тебе и помочь, утешить, накормить тебя! Дядя Габдрахман, пусть продлит аллах его дни, так занят трудами, что не может выбрать и минуты, а то бы я попросила его навестить тебя.

Милый наш брат, умница, свет моих глаз, как только полегчает тебе, тут же и приходи, сестра твоя ждет тебя всегда и всегда будет рада прижать тебя к сердцу. Приходи, мой братик, приходи!

Пусть всевышний сохранит тебя в здравии, пусть отгонит злую хворобу, пусть не лишит нас счастья видеться и любить друг друга. Уважающая, любящая тебя сестра со слезами писала это послание, пусть добрый ангел унесет к тебе мои слова».

Он читал и плакал. Хорошо было на душе, и легкой, теплой была грусть. Родная! Всю жизнь порознь, все у чужих людей, и только четыре года вместе, рядом, в благословенном доме тетушки Газизы.

Ах, утра в доме, полном дыхания твоих близких! Вот тетушка встала, вздохнула, зашелестела, поспешно одеваясь, вот, потешно бормоча, ставит самовар. Вот просыпается сестра. Чтобы увидеть ее, надо только слегка повернуться в собственной постели.

«Доброе утро, братик! А какой сон я видела нынче… тебе одному расскажу, не все, не все, все нельзя, я тебе расскажу только самое интересное!»

Хорошо было у тети Газизы, это был  д о м, но то, что в доме этом жила еще сестра, Газиза-младшая, делало жизнь в нем удивительно прекрасной. И если теперь он думал о доме как о чужом, то только потому, что из него ушла сестра. Может быть, она и по любви вышла замуж за приказчика Габдрахмана, но зачем, зачем прибавили к ее возрасту четыре года? Вот чего не мог он простить ни тете, ни ее мужу, ни даже самой сестре, как будто и она была в этом виновата.


В Уральск, в семью купца Галиаскара, его привезли десятилетним мальчиком. За Галиаскаром была его тетя Газиза, сестра отца, у них жила и Газиза-младшая.

Людская молва ценила Галиаскара за его удачливость и, пожалуй, преувеличивала его зажиточность, которая далась ему нелегко. Отец у него был крестьянин, деревня их под Казанью, где земля — суглинки да супесь, погода капризна, а власти свирепы, как нигде, наверное, в другом месте. Мать его родила тринадцать детей, из которых выжили только двое, он и сестра. «Видно, и вправду выживают сильные, — говорил Галиаскару отец. — Тебя ведь родила голодная мать, на меже. Через два дня она уже работала опять, и пока скашивала полоску и возвращалась, из тебя, казалось, уже должен был выйти дух. Но ты, изреванный до посинения, лежал все-таки живой».

И вырос парнишка крепким, и пошли они с отцом ловить удачу: точильщиком таскал он по базарам стан с тяжелыми наждачными жерновами, работал на нефтепромыслах в Баку, половым в трактирах, ходил с отцом на астраханские торжища. Наконец, забравшись в златоустовские леса, стали гнать деготь, и дело оказалось прибыльным. Приехали в Уральск с кое-каким капиталом, так что могли уже купить дом-лавку и открыть торговлишку. Торговали платками, полотенцами, каляпушами, расшитыми умелицами их нищего края, откуда сперва Галиаскар, а потом приказчики везли во множестве эти притягательные для степняка изделия. Взамен брали у казахов шерсть и отправляли в деревни, где мастерицы опять же вязали шали, кофты, рукавицы, шарфы, украшая цветными узорами. За две недели до смерти старик познал настоящую удачу: его записали-таки в гильдию. Не дождался он только женитьбы сына на дочери муллы из Кушлауча.

Галиаскар женился по своей воле и с нежного согласия девушки и всю жизнь благословлял свое купечество. Только удалой купец имеет возможность ездить по городам и селам и сам усмотреть себе избранницу!

Когда девушку вывели к нему, первым чувством, как ни странно, была жалость. Длинное атласное платье охватывает тонкую хрупкую фигуру, тонкие, покорно свисающие запястья окольцованы браслетами, удлиненное томно-бледное лицо увенчано обшитым жемчугом калфаком. Ах, она похожа на ханшу… плененную ханшу!

Когда он приехал с женою в Уральск, город показался ему, наверное, серым. Пока слуги снимали с телеги поклажу и носили в комнаты, он и жена стояли в гостиной и смотрели в окно. Ямистая мостовая и дощатые тротуары, пыльные лопухи, серая, обгоревшая акация. И свинья тяжело шествует к их дому, будто намереваясь подрыть кирпичные крепкие столбы ворот.

— Эй, прогоните эту тварь! — крикнул он, и слуга побежал исполнять приказание.

Он обвел взглядом гостиную. Даже фикусы в огромных деревянных, кадках, которыми он гордился, казались чистой мишурой.

Весной работник вскопал во дворе грядки и засеял семенами цветов, которые хозяин привез из Оренбурга. В конце мая проклюнулись первые нежные побеги, в июне зацвели стройные дымчато-сиреневые левкои, набирали цвет люпин и лилия. Галиаскар стоял у окна и радостно, тихо смеялся. Был пост, с утренней зари ни крошки во рту, ни капли воды — тело казалось легким, живым, как никогда, удивительный хмель бродил в крови. Боже, как прекрасны твои дни, как хороши ночи! Он шептал, как шепчут благодарственную молитву: «Разрешается вам в ночь поста приближение к вашим женам; они — одеяние для вас, а вы — одеяние для них… прикасайтесь и ищите того, что предписал вам аллах…»

Когда прошел пост, прошло жаркое лето и наступила осень с редкостно теплым золотым бабьим летом, у Газизы округлился живот, но она все еще могла носить облегающие то муслиновые, то атласные платья, и стать у нее оставалась стройной. Он считал дни до благословенного срока, ждал — сын родится таким же крепким и живучим, как его отец. Но неожиданно жена родила хилую, жалко плачущую семимесячную девочку. Любивший жену до беспамятства, Галиаскар даже в хилости этого мяукающего существа увидел что-то утонченное, нежное, что-то — если на то пошло — от голубой крови.

Но время шло, и становилось тревожно: ладно, барышня — это хорошо, будет играть на пианоле, носить наряды, но ему все-таки нужен парняга. Да, пусть это будет по-деревенски кряжистый, не столь изящный, но чтобы только сильный, сообразительный, неутомимый продолжатель его дела. Он сидел вечерами в огромном безлюдном дворе на крыле пролетки и смотрел на звездное небо, с дрожью в голосе шепча первые пришедшие на ум молитвы. Посидев, посетовав на судьбу, шел в дом; спеша и волнуясь, направлялся в спальню. И обо всем забывал в лунном дрожащем свечении, а две тонкие руки, белеющие в этом свечении, были как два крыла счастливой, парящей, сильной его души.