— Но не устарела ли наша мораль?
— Надеюсь, вы не хотите сказать, что опусы Бигиева интересны и полезны?
— У меня эти книги вызывают улыбку.
— Слишком мягко сказано. И представьте, не нашлось пока еще ни одного достойного оппонента, который бы ему возразил! Я не беру в расчет деревенских священников, у них репутация известная, они до мозга костей кадимисты, старозаветный народ. Но вот, например, в «Эль-ислахе», в других уважаемых газетах… Почему бы вам не выступить против Бигиева?
— Об ишанах, богословах и прочих я столько написал, что мне давно уж закрыт путь в рай.
— Ну, насчет рая… пропуск туда выдают не одни только муллы, — сказал он грубовато-покровительственным тоном. И, с той же грубоватой самоуверенностью оглядывая комнату, покачал головой: — Однако человеку с вашим дарованием можно было бы иметь жилье попросторней. Вы не интересовались домом Гисматуллина? Половина дома, пожалуй, вас бы устроила.
— До скончания века не расплатиться.
— А вам бы и не пришлось платить. Это я к тому, что вторую половину дома берет наше акционерное общество.
— Нет, Хасан-эфенди, мне хватает моей комнаты.
— Ну, дело ваше, дело ваше. Я и сам в молодости был нетребователен. — Смеясь, играя молодца, он резко колыхнулся тучным телом, вскочил и едва устоял на ногах на гладком крашеном полу. — Габдулла-эфенди… вас и в самом деле оставила равнодушной книга Бигиева?
— Видите ли, Хасан-эфенди, вы полагаете, что его надо как следует пробрать…
— Вот именно!
— Вам, может быть, трудно меня понять. Вы фабрикант, вы покупаете товар, продаете опять же товар…
— Было очень приятно побеседовать с вами, — перебил Хасан-эфенди, кланяясь и направляясь к двери. — Пожалуйста, не провожайте меня.
Боком, боком, а все же задев косяк, Хасан-эфенди вышел, по рассеянности оставив дверь полураскрытой. А через минуту прибежал коридорный и, прибирая чашки, болтал:
— Уд-дивительно! Свежие пряники, а не съел ни одного, уд-дивительно!
Габдулла взял кулек с пряниками и протянул коридорному весь.
18
Было что-то смешное, оскорбительное и безнадежное в том, что вот обитает он в тесном, пыльном и сумрачном номере, ходит на работу в редакцию, где все бедно — и комнаты, и мебель, — и живет в бедном провинциальном городе, который однажды познал участь Вавилона, но судорожно восстал из пепла, отстроился, населился людьми, а теперь казалось, медленно и уныло умирает, иногда лишь выкрикивая проклятия неизвестно кому.
При воспоминании о Вавилоне отлетала куда-то нынешность, сиюминутность, и восхитительно, и страшно чувствовалась вся безбрежность, нескончаемость жития. И странным казалось, что людей могут увлекать сиюминутные утехи.
Вот цирк Никитина приехал в Казань. А до этого целых три недели афиши на заборах и десятки газет возвещали о чудесах, которые вытворяет сильнейший из борцов — благочестивый Карахмет. Завсегдатаи Сенного базара ждали богатыря, как ждут мессию. В первую минуту, встретившись с ним в коридоре гостиницы, Габдулла глянул на силача с любопытством и испугом, как если бы тот был Ассурбанипал, счастливый разрушитель и победоносный злодей. В широкой блузе, в штанах с широченной мотней, в феске с красной кисточкой, тугощекий и грудастый, он шел вперевалку и шумно выдувал из себя воздух, так что отскакивал в сторону любой встречный и приотворенные двери закрывались силой его дыхания.
Запершись у себя в номере, Габдулла тотчас же забыл про силача, лег вздремнуть, чтобы ночью, в тишине, сесть за работу. Но, проснувшись в сумерках, опять представил громадную фигуру и услышал как будто гул битвы. Засмеявшись, он сильно потряс головой, вскочил и подбежал к окну. Отшатнулся, изумленный, слегка даже напуганный: вся площадь перед гостиницей шевелилась головами людей, чей боготворящий экстаз уже переходил в тихое сумасшествие. Утром проснулся — тот же гул и размеренно-унылое колыхание тел, но теперь можно было рассмотреть отдельные лица, изжелта-бледные, исхудавшие, с нечеловеческим блеском глаз. А со стороны Сенного базара тянулись новые толпы, присоединялись к стоявшим и вместе выговаривали с упоительной страстью:
— Наш Гали-батыр! О бог наш всемогущий, ты воскресил его на страх кафирам!..
И так день за днем, день за днем. Служащие гостиницы забыли о своих обязанностях, невозможно было дозваться ни горничной, ни коридорного, все они вечерами ходили на представления, ночи простаивали под окнами силача, а днем бродили как сонные мухи и бормотали: «Наш всеблагий господь послал нам счастье…»
В четвертом часу пополудни выспавшийся Карахмет шел в ресторан, обедал до семи, а там увозили его в цирк. У подъезда ждали его самые почетные граждане Сенного базара. В их окружении Карахмет следовал к трамваю, который нравился ему за грохот и коричневый цвет. Садился. Через два перегона у трамвая кончались силы, трамвай останавливался. И даже сто граждан Сенного базара не могли сдвинуть его с места. Однажды решили взять коней у миллионера Сайдашева. О, это были могучие, статные кони! Сам миллионер подсаживал в седло знаменитого силача. На втором квартале конь изнемог и, жалобно заржав, пал на передние ноги. Седоку в ту же минуту подвели другого коня. И так четырежды четыре раза меняли коней, пока наконец Карахмет благополучно добрался до цирка. Ликующая толпа на руках пронесла его в манеж. В тот вечер Карахмет положил на лопатки трехсот борцов одного за другим.
— Больше не могу, — сказал богатырь. И объяснил, выразительно показав на беснующуюся толпу: — Они поумирают от радости.
Толпа стонала: «О сила, о святость! О сила святости и святость силы!..»
Жутко интересную, фантастическую, но пустоватую поэму помнил он с детства — «Книгу о Кисекбаше — отрубленной голове». Сидел-де однажды пророк Мухаммед и вел беседу с четырьмя сподвижниками и тридцатью тремя тысячами последователей. И подкатывается к его ногам человеческая голова с мольбою о помощи: злой див проглотил его тело, сожрал сына, похитил жену, нырнув с нею в глубокий колодец. Зять пророка Гали-батыр в ту же минуту хватает свой меч — зульфикар, садится на коня и выступает в поход. Да, вот еще — пытался он поднять несчастную голову, но не сумел: тяжелым оказалось беремя наполнившей ее святости. Так что катилась голова по полю, а богатырь ехал следом на коне. Долго ли, коротко ли, а достигли они колодца в пустыне.
Что дальше? Бог богатыря с дивом, богатырь одолевает злое чудище, а пророк святым шептанием воскрешает и самого Кисекбаша, и сына его, и жену… Но разве можно было сравнить эту историю с народными сказаниями, где каждая строка светилась поэзией, а мысль о добре сопрягалась не с какой-то там святостью, но с честью и совестью. Знать, и в древности живал обыватель и сочинял свои куцые по мысли фантазии, а Сенной базар наследовал те фантазии.
Обо всем таком разговаривали, собираясь в редакции «Эль-ислаха», — о народном, о сказке и лубке; дивились воле, какую имели в сказках женщины, а в жизни теперешней были забиты и унижены; то ли во, времена, когда сказки те сказывались, народ был раскованней, не столь религиозен, то ли народная фантазия несла только мечту о свободе личности…
В промежутке между гастролями бывал в редакции Габдулла Кариев, иногда с женой, юной и очень стеснительной в жизни, на сцене же играющей бойких и расторопных молодиц.
— Вот перед вами, господа, свободная женщина. В душе у нее — ведь правда, Найля? — нет страха перед встречным мусульманином, чьи святые чувства она может осквернить открытым лицом. Но рефлексы остались! Рука сама собой вскидывается к лицу, чтобы прикрыть его. Фатих! — бросался он к Амирхану. — Как верно и точно написал ты обо всем этом в своей повести! Твоя Хаят… ей не запрещено бывать в театре, общаться со сверстниками русскими, читать книги, учить французский. Но в семье она остается все прежней, все такой же бесправной, всего лишь куклой, которой управляют старозаветные родители. Значит, мы с нашим театром, литературой ничуть не поколебали незыблемость нашего быта, ведь так? — Он поочередно заглядывал в лица товарищей и растерянно разводил руками.
Ямашев — он любил здешнюю публику, захаживал нередко, — мрачноватый и в первые минуты замкнутый, начинал усмехаться, подъезжал со стулом поближе к спорящим.
— В последнее время много пишут о судьбах молодежи, я вижу в романах протест, читаю о надеждах, но каких-то весьма смутных и неопределенных. То герои мечтают о гармонии, какою живет природа, то провозглашают основой счастья любовь. Но я не вижу почти социальной среды, в которой живет ваш герой, не чувствую динамики общественной жизни. А живут-то люди среди бедных и богатых, среди купли и продажи, среди конкретных носителей зла. Почему же ваши герои обращаются то к морским волнам, то к небу? И почему их недовольство никак не связывается с логикой развития социальной действительности?
Галимджан Ибрагимов, автор рассказов, приехавший в Казань поступать в университет, самолюбиво возражал:
— Вы говорите — логика, законы общественного развития, ее закономерности… Но первое условие художественного творчества — способность воздействовать на чувства человека. Истинный поэт, несомненно, раб чувств. И, стало быть, у него мало общего с холодным рассудком и холодной логикой.
— Не значит ли это, — сощуривал насмешливо-сердитые глаза Ямашев, — не значит ли это, что поэту достаточно петь страдания, надежды и мечты? И не показывать путей к освобождению?
— Быть может, вы скажете еще п р и з ы в а т ь, как призывают брошюры и листовки?
— Кажется, я выражаюсь достаточно ясно: не петь, не оплакивать, а исследовать, анализировать жизнь с позиций исторического развития общества, нации, ее взаимосвязей с другими народами. Да вот вам пример — Горький с его романом «Мать».
— Но этот роман уступает его же лучшим вещам. А потом… у нас ведь нет сильного рабочего класса.
— А вот это ерунда! Заводчики-то как раз и говорят: мол, нет у нас рабочего класса и, следовательно, нет классовых противоречий в татарском обществе. И признают они только национальные интересы.