— Его превосходительство новый губернатор, не будучи ознакомлен с вопросами о панисламизме и пантюркском движении в крае, озабочен теперь изучением этих вопросов. Желая иметь по возможности больше материала, его превосходительство просит сообщить ему все, чем мы располагаем и будем располагать в ближайшее время. Объективное и всестороннее освещение современного настроения казанских мусульман представляет особый интерес для правительственной власти в связи с наблюдающимся прогрессивным течением среди мусульман — с ярко выраженной националистической окраской. Этот интерес усугубляется особенностью данного времени… вы, конечно, понимаете…
— Да. Мне понадобится…
— …Малость времени, ведь вы по обязанностям службы поставлены, так сказать, в близкое соприкосновение с фактами. И я надеюсь, Николай Аверьянович, что вы с присущей вам добросовестностью и объективностью выполните данное поручение. — Помолчав, Пинегин сказал, несколько понижая голос: — Особое совещание в Санкт-Петербурге при выработке мер для противодействия татарско-мусульманскому влиянию в Поволжском крае выразило пожелание, чтобы губернаторы были в курсе всех вопросов и пользовались бы для вящего успеха и всестороннего освещения местных событий сотрудничеством всех ведомств.
Кистенев ждал момента, чтобы сказать о своей просьбе, но с каждым словом Пинегин становился все серьезней, а речь его, с длинными периодами и монотонная, отдавала казенной суровостью, а может, быть, и угрозой. При мыслях об угрозе бесенок взыграл в Кистеневе — он спросил наивным, почти дурашливым тоном:
— Любопытно, какие же ведомства имеются в виду? Жандармерия тоже, знаете ли, ведомство.
— Верно, верно, — с улыбкой отозвался Пинегин, как бы поощряя собеседника. Затем покачал головой: — Шутить еще можете, Николай Аверьянович!
…Вспомнил, приятно стало. И подумалось о том, что нет в нем никакой боязни ни перед губернатором, ни перед любым жандармским чином, а перед Пинегиным и подавно. Вот напишет он свое мнение, отнесет в комитет и скажет: хватит, господа, больше не желаю. Он взял чистый лист, обмакнул перо в чернила и начал писать. В своей оценке настроении мусульман он указывал, что татарская масса не лишена, конечно, способности к восприятию новых идей; идеи доходят до нее через школы, через молодых преподавателей, но главным образом через татарские газеты и журналы, проникающие в самую гущу населения, восемьдесят процентов которого знает татарскую грамоту. Идеалы татарской интеллигенции в наши дни — идейное объединение мусульманских племен на почве языковой общности и сохранения своей национальности при заимствовании европейской культуры, — идеалы эти не расходятся с верованием и взглядами почти всех слоев населения, которое не прочь научить своих детей русской грамоте, если только это не принесет ущерба учению по-мусульмански.
Подумав, Николай Аверьянович счел нужным объяснить свое понимание слова м и л л е т, особенно настораживающее каждого цензора, ибо переводили его только словом н а ц и я, а это давало повод к подозрению в национализме.
«Слово м и л л е т в употреблении имеет растяжимое значение: это — племя, объединенное общим языком, но и народ, исповедующий единую веру, а также — нация с единством веры, культуры и литературного языка. Так, мухамеддане всех своих единоверцев считают, к а р д а ш и м и з л а р, то есть братьями, и говорят: мусульманское милле. Что же касается выражения «татарское племя», то оно, очевидно, обнимает всех мусульман России».
Далее Николай Аверьянович написал о том, что казанская цензура делает все, чтобы татарская печать не переходила границы законности, пока же по ней нельзя судить о каких-либо признаках движения на национальной почве.
В какой-то момент он почувствовал истинную увлеченность: язык он знал хорошо, понимал толк в его оттенках и многое мог открыть непосвященному. Будь это частное письмо тому же Пинегину, а не отчет, Кистенев припомнил бы и случай с книгой Тукаева, очень популярного в народе. Книга вышла в седьмом еще году, а цензура изучает ее опять, в девятьсот девятом. В жандармское управление поступил донос его агента Иманаева: имею-де честь представить вам печатную брошюру со стихами, широко известными среди учеников; стихи враждебного содержания и прочее в этом роде.
Но что враждебно? Печаль враждебна? Враждебно, когда писатель задумывается над сложностями жизни, пишет ее без прикрас? Втемяшили в башку агентам и цензорам, что все невеселое в беллетристике — опасно и крамольно… Впрочем, решил он, я не политик, я лингвист, буду говорить только с точки зрения языка. Вот есть в книжке Тукаева стихи под названием «Милле моннар», которые цензор вроде Иманаева переведет как «Национальные песни» или даже «Песнь нации». А верней было бы — «Родные напевы», «Родные мелодии». Да, напевы печальны, говорит поэт, но ведь и судьба народа безрадостна. Нет народа с легкой судьбой, и поэты извека пишут об этом, написал и татарский поэт… так что же, в тюрьму его за это?
Николай Аверьянович отложил листы и решил, что обо всем таком он лично поговорит с Пинегиным, тот неглуп и поймет, должен понять! Или пока не говорить, а только просить об отставке со ссылкою на занятость? А дел и впрямь невпроворот: в мае придется прочитать более трехсот страниц студенческих работ, в сентябре — читать магистерские работы… а и журнал надо вести, и попечительство над учебным округом — все требует его личного участия. Где же взять времени на чтение рукописей? Так он говорил себе, но про главное не поминал, про то, что теперь он все чаще бывает занят исполнением секретных поручений по прочтении книг и рукописей, которые шлет в комитет губернская администрация, а также жандармское управление и судебные учреждения. Вот и получается, что он исполняет роль не только переводчика, но и судебного-эксперта, определяющего преступность материалов. И его познания в языках, в культуре поволжских народов используются… боже, неужели только для того, чтобы участвовать в судилище над писателями и журналистами? Можно ли после этого уважать себя?
Тихонько постучав, вошла Раиса Герасимовна. Удивительно чутко угадывала она минуту передышки у мужа и заходила посидеть, перемолвиться словом. Он понимал, что жизнь ее замкнута среди забот о детях, о быте, что заботы утомительны и однообразны, и старался хоть чем-то утешить и подбодрить жену.
— А знаешь, о чем я думал, — заговорил он с искренними интонациями, хотя вовсе и не думал о том, — а не поехать ли нам всем на кумыс? Куда-нибудь в самарскую деревню, к татарам, а?
— Но разве лето у тебя свободно?
— Будет, будет свободно! Кое с какими обязанностями я разделаюсь уже теперь… да, милая, я решил. Я, может статься, чуточку потеряю в деньгах, но зато я буду иметь время, свободу!
— Как знаешь, Николенька, — отозвалась она кротким согласием и, улыбнувшись, заговорила о детях: — Нынче делала Ванюше полоскание йодом… ты бы посмотрел, как послушно, как терпеливо сносит он всякое лечение! Да, вот что я хотела спросить: нет ли среди твоих учеников кого-нибудь с Кавказа? Доктор говорит, полезны полоскания эвкалиптом…
— Должно быть, есть, не припоминаю. Но я обязательно поинтересуюсь. А что, — спросил он вдруг, — Володя опять отказался от супа?
Она закусила нижнюю губу, глаза ее заслезились; чтобы не расплакаться, она сильно мотнула головой. Николай Аверьянович вздохнул. Володя, старший, учился в пятом классе гимназии, но был не по возрасту малорослый, худой, плохо ел, плохо засыпал с вечера, а утром нельзя было добудиться. Лида, ей двенадцатый год, тоже худа, анемична; у Вани постоянно болит горло, а младшей, Настены, уже нет на этом свете… «Господи, — подумал он, — господи! Дети наследуют мою слабую, старую плоть». Еще минуту, и он бы тоже, наверное, расплакался. Но, взяв себя в руки, он встал и тихо, строго произнес:
— Я не все еще дела сделал, Рая.
— Хорошо, милый, ухожу. Принести тебе кофе?
— Потом… я сам.
Жена ушла. Он сел в кресло и прикрыл ладонью глаза, которые нестерпимо пощипывало. Воспоминания о шестилетней Настене, умершей прошлой весной, мучили его особенно. «Сколько же лет мне было, когда она родилась, — подумал он, — тридцать восемь? Нет, шел уже сороковой. Дети наследуют мою слабую, старую плоть… но, может быть, наследуют мой опыт? Ведь есть же мнение среди ученых, что вместе с другими данными родителя дети наследуют и опыт жизни; даже приводят в пример выдающихся людей, чьи отцы породили их в немолодом уже возрасте». Но что с того, если даже Настене и передались какие-то его положительные черты? Здоровье-то было хрупкое, сердчишко остановилось уже на седьмом году. А какая была очаровательная — с мраморно белым личиком, синими большими глазами, светлыми вьющимися волосами! Все говорили: вырастет красавицей, и все ее любили, баловали… и как убивалась потом нянюшка, милейшая Агафья Никитична, которая ходила за всеми его детьми, начиная с Володи!
Мучительно не забывались ее последние дни, особенно один, поминальный: уж так она просилась пойти с нянюшкой на кладбище, но они побоялись, не отпустили. А нянюшка ушла обиженная, одна.
— Ты, нянюшка, побыстрей приходи, я ждать буду!
А когда старуха вернулась, подбежала к ней, затормошила:
— Ну что, нянюшка, расскажи!
Та усадила девочку на своем сундучке, села рядом и начала рассказывать:
— Нынче-то на земле святой, родительской заупокойное идет поминовение, души праведных покойников привитают у могил своих. Радуются вместе с певчими птахами, с мотыльками нарядными, то над могилами в кустах порхают, то в голубую высоту взовьются, да звонко так, благостно оглашают…
— Нянюшка, а кто порхает, душа?
— Душа, милочка, душа. На могилки-то, где покоятся мои родители, прилетели две сизые горлинки, сели на дубовый крест, тихо ворковали да кланялись.
— А ты, нянюшка?..
— Я земным поклоном ответила и слезами залилась. Загрустили души-горлинки, жалко им стало нянюшки, поднялись на крылышки, да и полетели возвещать людям добрым, помнили чтоб родительский завет, сирых приласкивали… Ох, вспамятовала, Настю-то велено угостить, ну-тка! — С этими словами нянюшка вынула из корзинки лепешку и дала девоч