Заботы света — страница 7 из 79

Он все-таки верил в справедливость господнюю и в собственную удачу. И однажды, когда он вернулся из очередной поездки, навстречу ему выбежала нянька и прокричала:

— Суюнче[7], господин, поздравляю вас с сыном!

Лет до шести сынишка был как все мальчуганы — в меру капризен, в меру ласков, носился по комнатам, по двору, забирался в лопухи за ускользнувшим туда цыпленком, и с клушиным бормотанием носилась за ним мать. А потом они привезли племянницу жены, Газизу-младшую, и ходила за мальчиком она. Но жена почему-то не очень доверяла девочке и старалась не выпускать мальчугана из виду. Однажды, ловя его, она раскинула руки, и он, как-то тяжело споткнувшись, упал в пышные юбки матери. Прижав сына к груди, она позвала Галиаскара.

— Послушай, как бьется у него сердчишко, — и осторожно передала ему мальчика.

Галиаскар обнял сына, притиснул к груди и почувствовал волнообразные толчки, которые пробегали по всей левой стороне грудки.

— Я водила его к Амри-эфенди, — сказала жена, неточно произнося имя французского доктора, который знал про все болезни на свете.

— И… что же он сказал?

— Это с рождения, он сказал — порок.

Галиаскар представил розовощекого, крепкого Амри-эфенди и вспомнил разговоры о том, что жена маклера Алчина долго лечилась у него от бесплодия и в конце концов родила славного мальчонку, похожего на доктора.

Потом, ускакав на вороном жеребце в степь, Галиаскар долго сидел возле одинокой могилы с покосившейся стелой. И думал: когда б вина была в нем самом, он тоже отправил бы жену лечиться, и пусть бы его сын был вылитый месье. Но это был бы его, Галиаскара, наследник. Впрочем, он был уверен, что виноват не он, а хрупкая жена его.

Но вот в один год умерли дочь и сын, и Галиаскару стало страшно. Его сильный дух, благодаря которому он столького достиг, поколебался.

— Боже, ну хоть бы Газиза-младшая была мальчиком! — воскликнул он как-то с болью. — Я бы любил его как своего сына и сделал наследником!

Жена, которая с настоящей стойкостью хатуней переживала горе, мягко сказала:

— В Кырлае у чужих людей мыкается брат Газизы. По слухам, он истинный махдум — и читать, и писать умеет, и умница, говорят, необыкновенный.

— Газиза, милая… немедленно пошлем человека в Кырлай! Пусть привезет мальчишку!


Неужели восемнадцать морозных дней ехали они в санях из Казани? Правда, дядя Бадри, которому Галиаскар поручил разыскать и привезти мальчика, купил ему новый бешмет, новые валенки и шапку, а жена коробейника Сапыя, кому Бадри в свою очередь перепоручил мальчика, давала ему в дороге полушубок. Сама же баба сидела в тулупе, придерживая лубяной туго набитый сундук, и почем зря честила бедного Сапыя за какие-то его провинности. Неслыханное дело: муж — голова, а жена — шея, известно, а между тем как она его ругала!

Дорога оставила по себе память утомительным блеском снегов, ноющей болью в ногах, хотя он и совал их поглубже в сено, да вот еще занудливым ворчанием коробейниковой жены. На постоялых дворах его качало, едва он оказывался на земле, а ночью спал — как плыл по ухабам.

И вот Уральск, вот улица, ворота с кирпичными стояками и полуовальным, кирпичной кладки, верхом, увенчанным железным козырьком. Вот входят в гостиную с тетей и сестрой, и навстречу движется большого роста дядя с пышными усами в дыму. Он останавливается и курит, смотрит на мальчика. Как будто его глазами мальчик видит себя: у него тонкая шея, лобастая круглая голова в плюшевой тюбетейке, он в вязаном жилетике, в косоворотке, на ногах толстые вязаные носки. Он смущен, но вскидывает голову и четко, по-взрослому произносит:

— Вассалям алейкум! Мир вам!


Он спит в одной комнате с сестрой. Не на полу, не на лавке, а на деревянной кровати с лакированной спинкой, и ноздри его ощущают не запахи овчины, молока, вареной картошки — пахнет духами от платьев сестры, пахнет свежестью чищенных снегом ковров, чистотой побеленных стен и крашеных полов, потолка, двери.

Уложив Габдуллу и подоткнув по бокам одеяло, она садится с краю и рассказывает ему сказки. Все о царевичах, пригожих и отважных, — вот уж истинно сказки! — и дыхание сестры становится прерывистым, словно бежит она навстречу своему принцу…

Утром, он только проснулся, сестра тормошит его и смеется. Он ловит ноздрями теплый, родной, материн запах, лицо сестры румяно со сна, припухло, он трогает ладошками эта припухлые теплые щеки, а лицом ловит падающие сверху волосы. Глаза — им тоже надо ухватить что-то родное, материно, вот хотя бы — припухлую тоже — мочку уха. Дядя Галиаскар обещал ей новые сережки. А может быть, Габдрахман, дядин приказчик… Он хочет жениться на его сестре.

Старшие в доме, даже старуха горничная, даже дворник, смотрят на нее особенным взглядом, каждое даже мимолетное слово звучит вроде со значением. И все это ласково, ласково, но что-то в этой ласковости такое, что наводит на него грусть, пока наконец он не догадывается: да ведь это ласковое прощание с нею!

Мальчика томит ощущение горькой неизбежности, и однажды он решается спросить. Но спрашивает не прямо, смущенно обинаясь:

— Газиза, а ты своих детей тоже будешь любить… очень, очень?

— Да! — не задумываясь отвечает сестра, не понимая пока еще смысла его интереса. — Я буду очень любить… вот как тебя! — И стискивает так, что ему трудно дышать.

— А его?

— Кого это — его?

— Ну, приказчика.

— Ах!.. Не говори так, Апуш. И потом, учти, маленьким нельзя задавать так много вопросов.

— Я не буду, — соглашается мальчик. — Я буду просто думать. Думать никому не запрещается, — с вызовом заканчивает он.

Сестра не отвечает. Лицо у нее задумчивое, грустное и ждущее — может быть, его утешений. Но ему не хочется утешать ее. Его любовь к сестре хочет видеть ее печальной, пусть даже несчастной, ибо никто другой со своей любовью не сможет ее пожалеть так, как он.


…Пальто такое легкое, а не мерзнешь — пальто на меху, заячья шапка, шарф. И валенки белые, плохо еще гнутся, новые. Такие валенки он видел на исправнике, который приезжал как-то в Кырлай. А шарф в деревне повязывал только азанчи[8] Галей, чтобы не простудить горло. Как же он будет звать к молитве, если горло больное?

Мальчик стоит посреди двора. Белые сугробы подпирают до половины высокий забор, на котором сидят крикливые сороки. Дворовая собачонка бочком скачет вокруг мальчика, заливаясь глупым радостным лаем.

С улицы слышно резвое скрипение санных полозьев, храп лошадей, крики мальчишек. Нет, ему не хочется на улицу. Мальчишки бывают жестоки к незнакомым ребятам. Он их не боится, не страшно, если натолкают за шиворот снегу, если даже ударят. Но стыдно, что он слабее своих сверстников. Пусть! Зато никому из них не сказать проповедь, какую скажет он перед людьми, когда вырастет и станет муллой.

Вот открывается калитка, тетя Газиза везет за собой санки, легкие, с крашеными планками, с гладкой, тонко витой веревочкой.

— Апуш, дядя купил тебе саночки.

— Спасибо.

Кататься с горы он любил. Его приемный отец делал замечательную катушку-ледянку. Была у них такая плетушка из тала, чуть больше ручного сита, летом она стояла в углу, служа гнездом для наседки. Отец обмазывал бока плетушки теплым коровьим навозом, навоз застывал, а он еще водой польет, раз да еще. Славно же катилась ледянка с горы! Округлое дно ее было выпуклым с одной стороны, как бочок у чечевицы, — катишься, а ледянка вертится, и ты вместе с нею. Однажды ледянка выскользнула из-под него и — в прорубь. Едва сам не угодил туда же.

Приехал пообедать дядя и застал его стоящим над санками.

— Ну как, нравится подарок?

— Спасибо.

— Чего же не катаешься? Ступай на горку. Небось в деревне катался? Или у тебя не было санок?

— Были, — ответил он. — Такая… ледянка.

— А-а! — засмеялся Галиаскар. — Обмазывали коровьим навозом! И — вж-ж-жих под гору, да? Может быть, ты боишься мальчишек?

— Не боюсь. — Он начинал мерзнуть, губы у него дрожали.

Галиаскар пошутил:

— Вот отдам твои санки дворнику!

— На, отдай, — сказал мальчик.

Оставив санки во дворе, он вышел на улицу. Там рекруты гуляли. Ехали пары, тройки с бубенцами, в санях сидели парни в праздничных шубах нараспашку, лица красные от мороза и хмеля. Орали:

Ночки темны, тучи грозны

По поднебесью идут.

Идут, идут казаченьки…

Вот сани у одних завалились, лошади заметались в постромках. Огромный детина на коленях посреди мостовой. Лицо багровое, в слезах.

— Пр-ринят в стр-рой… войска императорского величества!

Хорошо у него на душе. И горько тоже, и смутно. Поет веселое:

Казынька-казачок,

Казак, миленький дружок…

Девки тоже веселы, тоже пьяны. Одна, в кашемировой широкой шали, размахивает платком и поет:

Не я тебя поила,

Не я тебя кормила,

На ножки поставила,

Уважать заставила,

Коротеньки ножки,

Сафьянны сапожки…

Проехали что пролетели, оставив после себя какой-то отчаянный, опасный угар. Казачата бегут, дыша тем заразительным угаром.

Бежали они, держа наперевес пик багры, которыми дергают сено из стога, гнали двух мальчишек. Оба простоволосы, один сивый, другой чернявый. Шапки у них зажаты в одной руке, в другой заледеневший конский катыш. Добежали до Габдуллы:

— Чего стоишь? Вздуют!..

И, сам не зная почему, побежал Габдулла с ним. Казачата кричали: — Мужика хватай, жги!

— Меня, — на бегу хохотнул сивый парнишка. И, развернувшись, остро метнул катышем.

Бежавший первым казачонок ухнул, ругнулся и отстал.

— А, так тебе! Куд-да? Вон ворота…

Добежали до низеньких косых ворот, тут вышел парень в коротком замасленном ватнике. Гикнув, полегоньку, понарошке побежал за казачатами. Сивый закричал во все горло: