Забрать любовь — страница 81 из 90

— Простите, бога ради! — воскликнул он, глядя на мой мокрый бледно-розовый форменный халат.

Он перевел взгляд на мое лицо. Я думала, он сейчас развернется и демонстративно выйдет, но Николас только приподнял брови и рассмеялся.

— Иногда я просто рисую, — отвечаю я Астрид, надеясь, что ее удовлетворит такое объяснение.

— Иногда я просто фотографирую, — вторит мне она.

Она прислоняется к стволу дерева и поднимает лицо к небу. Я смотрю на ее решительный подбородок, на волну серебряных волос. Мужество окружает ее подобно аромату дорогих духов. Мне кажется, она способна добиться любой поставленной перед собой цели.

— Жаль, что в нашей семье никогда не было художников, — задумчиво говорит она. — Я всегда чувствовала себя обязанной кому-то передать свои таланты. Ну хотя бы талант к фотографии. — Она открывает глаза и улыбается мне. — Я пыталась научить Николаса, но это был какой-то кошмар. Он так и не понял, что такое диафрагма, и в итоге все его снимки были передержаны. Способностей ему не занимать, но он напрочь лишен терпения.

— Моя мама в юности рисовала, — вырвалось у меня.

Я замираю, и моя рука повисает в нескольких дюймах над рисунком. Мое первое добровольное признание. Астрид делает шаг ко мне. Она тоже понимает, что эта первая брешь в моей броне открывает ей путь внутрь крепости.

— Она очень хорошо рисовала, — стараясь говорить как можно небрежнее, продолжаю я, вспоминая фрески с лошадьми на потолке в Чикаго, а потом и в Каролине. — Но вместо того, чтобы стать художницей, она вообразила себя писательницей.

Я снова начинаю беспокойно водить карандашом по чистой странице. Не отваживаясь поднять глаза на Астрид, я рассказываю ей о себе. Я рассказываю ей правду. Я так отчетливо слышу запах маркера в своей крохотной ручонке и чувствую обвившие мои щиколотки мамины пальцы. Мы снова лежим на столе, прижавшись друг к другу, любуясь нашими свободолюбивыми скакунами, и я чувствую тепло ее тела. Я помню свою непоколебимую уверенность в том, что мама будет со мной и завтра, и послезавтра, и вообще всегда.

— Жаль, что, когда я училась рисовать, мамы не было рядом, — шепчу я и замолкаю.

Мой карандаш остановил свой полет над страницей. Я смотрю на него, не смея пошевелиться, а рука Астрид, которая уже сидит рядом со мной на траве, медленно протягивается и накрывает мои застывшие пальцы. Я не успеваю понять, что заставило меня ей в этом признаться, как снова слышу собственный голос.

— Николасу повезло, — говорю я. — Жаль, что, когда я росла, рядом со мной не было такого человека, как ты.

— Выходит, что Николасу повезло вдвойне. — Астрид придвигается и обнимает меня за плечи.

Я ощущаю неловкость. В маминых объятиях я чувствовала себя совершенно естественно. Во всяком случае, к концу лета. Но прежде, чем я успеваю себя остановить, я склоняю голову ей на плечо. Она вздыхает, прижавшись губами к моим волосам.

— Понимаешь, на самом деле у нее не было выбора. — Я закрываю глаза и пожимаю плечами, но Астрид не унимается. — Она такая же, как я, — говорит Астрид и после секундного колебания продолжает: — и как ты.

Я невольно отстраняюсь, воздвигая между нами стену несогласия. Но, открыв рот, чтобы воплотить свое возмущение в слова, я молчу. Астрид, мама, ясама. Перед моими глазами повисает коллаж: ухмыляющиеся белые рамки снимков на обзорных листах Астрид; черные отпечатки копыт на маминых пастбищах; разноцветные пятна мужских рубашек на шоссе позади моей машины. Все, что мы сделали, мы сделали потому, что немогли иначе. Все, что мы сделали, мы сделали потому, что имели полное на это право. И все же каждая из нас оставила позади себя вехи. Эти вехи превратились в след, позволивший другим людям найти нас или превратившийся в дорогу, по которой мы однажды вернулись домой.

Я медленно выдыхаю. Бог ты мой! Я давно не чувствовала себя так легко и свободно. Чтобы снова завоевать Николаса, мне придется сразиться с силой, превосходящей меня мощью. Но я начинаю понимать, что и сама являюсь частью этой силы. Так что, вполне возможно, я могу рассчитывать на победу.

Я улыбаюсь Астрид и снова берусь за карандаш. На бумаге стремительно появляется узел нависших над ее головой ветвей. Она всматривается в рисунок, потом поднимает голову, разглядывает дерево и кивает.

— А ты можешь нарисовать меня? — просит она и, облокотившись на ствол, замирает в непринужденной позе.

Я выдергиваю лист из альбома, и на нем появляются ее черты и седые пряди волос с золотыми прожилками. С такой осанкой и таким выражением лица ей следовало бы быть королевой.

Тени, отбрасываемые персиковым деревом, расчертили ее лицо странными кружевными узорами, напоминающими мне решетку исповедальни в церкви Святого Кристофера. По странице танцуют опадающие листья. Закончив, я продолжаю двигать карандашом только для того, чтобы, прежде чем показать рисунок Астрид, рассмотреть, что же я на самом деле нарисовала.

С рассыпанных по бумаге осенних листьев смотрят разные женщины. Одна похожа на уроженку Африки, и вокруг ее головы намотан тяжелый тюрбан, а в ушах болтаются золотые обручи. У другой — бездонные глаза и черные блестящие волосы испанской путаны. С одного из листьев затравленно смотрит зачуханная девчонка. Ей от силы лет двенадцать, но она придерживает руками свой раздутый беременный живот. Одна из женщин — моя мать, а одна — я сама.

— Потрясающе, — говорит Астрид, осторожно касаясь каждого образа. — Теперь я вижу, что произвело на Николаса такое сильное впечатление. — А ты умеешь рисовать по памяти? — склонив набок голову, спрашивает она, и я киваю. — Тогда нарисуй себя.

Мне уже приходилось рисовать автопортреты, но я впервые делаю это по чьей-то просьбе.

— Не знаю, получится ли у меня, — смущенно бормочу я.

— Но если ты не попробуешь, то так и не узнаешь, — подзадоривает меня Астрид, и я послушно открываю альбом на чистой странице.

Я начинаю с ключиц и поднимаюсь вверх, к подбородку и щекам. На мгновение я замираю и понимаю, что у меня ничего не вышло. Я вырываю страницу и начинаю все сначала. Теперь я начинаю с волос и рисую сверху вниз. И снова неудача. Я делаю это семь раз, и с каждым рисунком продвигаюсь все дальше. В конце концов я роняю карандаш и прижимаю пальцы к глазам.

— Как-нибудь в другой раз, — шепчу я.

Но Астрид уже разглядывает отвергнутые и вырванные из альбома рисунки.

— У тебя получилось лучше, чем ты думаешь, — говорит она, подавая их мне. — Взгляни повнимательнее.

Я листаю страницы, изумляясь, что не заметила этого сразу. На каждом рисунке, включая те, что набросаны едва уловимыми штрихами, я вместо себя изобразила Николаса.

Глава 38



Пейдж

В последние три дня вся больница говорит только о Николасе, и все из-за меня. Когда он утром приходит на работу, я помогаю готовить пациента к операции. Потом я сажусь на пол напротив его кабинета и начинаю рисовать человека, которого он сейчас оперирует. Это все простые наброски, каждый из которых занимает всего несколько минут. Я рисую пациента или пациентку далеко от больницы, в расцвете его или ее сил. Я изобразила миссис Комацци в танцевальном зале, где она пропадала в сороковые, будучи совсем юной девчонкой. Я изобразила мистера Голдберга щеголеватым гангстером в полосатом костюме. Мистер Ален предстал в образе мчащегося на колеснице и крепко сжимающего вожжи Бен Гура. Я оставляю готовые рисунки на двери кабинета, обычно присовокупляя и второй портрет, на котором изображен Николас.

Сначала я рисовала Николаса таким, каким увидела его в больнице: Николас говорит по телефону, подписывает разрешение на выписку из стационара, входит во главе группы резидентов в палату к пациенту. Но потом я начала рисовать Николаса таким, каким хотела его запомнить: вот он поет колыбельную над люлькой Макса, учит меня подавать мяч Уиффл, а вот мы катаемся на прогулочной лодке и он у всех на глазах целует меня. Каждое утро около одиннадцати происходит одно и то же. Николас подходит к кабинету, при виде рисунков бормочет себе под нос нечто, напоминающее проклятие, и срывает оба рисунка с двери. Свой портрет он бросает в корзину для мусора или в верхний ящик стола, а портрет пациента сохраняет и показывает ему, навещая после операции. Я как раз предлагала журналы миссис Комацци, когда Николас протянул ей рисунок.

— О боже! — восклицает она. — Это же я. Это же я!

Николас не смог удержаться от улыбки.

Слух о рисунках быстро разносится по Масс-Дженерал. Очень скоро все до единого знают, кто я такая и в котором часу оставляю рисунки. Без двадцати одиннадцать, незадолго до появления Николаса, у кабинета начинает собираться народ. Медсестры поднимаются наверх, чтобы выпить кофе и воспользоваться случаем подшутить над доктором Прескоттом, о существовании которого они даже не подозревали.

— Господи! — восклицает одна из них. — Я и не знала, что у него есть джинсы и футболки.

До моего слуха доносится чеканный шаг Николаса. Он все еще в операционном костюме, и это может означать то, что что-то не заладилось. Я спешу убраться с его дороги, но останавливаюсь при звуке незнакомого голоса.

— Николас, — произносит голос.

Николас замирает, взявшись за дверную ручку.

— Эллиот, — говорит он, и это скорее вздох, чем слово. — Послушай, у меня сегодня очень тяжелый день. Может, поговорим позже?

Эллиот качает головой и протестующе поднимает руку.

— Я пришел не для этого. Я просто хотел узнать, что тут за рисунки такие. Твоя дверь превратилась в больничную художественную галерею. — Он смотрит на меня и улыбается. — Сплетники утверждают, что неуловимый художник приходится тебе супругой.

Николас стягивает с головы голубую хирургическую шапочку и прислоняется спиной к двери.

— Пейдж, Эллиот Сэйджет. Эллиот, Пейдж. Моя жена. — Он глубоко вздыхает. — Во всяком случае, пока.

Если память мне не изменяет, Эллиот Сэйджет — заведующий хирургией. Я быстро поднимаюсь и протягиваю ему руку.