Я качаю головой, не зная, что сказать.
– Я побывал в Освенциме, – продолжает Оливье Берр, но вдруг прерывает свое неспешное путешествие по коридору, останавливается и умолкает, точно погрузившись в воспоминания о далеком прошлом. – Туда из Франции попало почти шестьдесят тысяч, – после паузы произносит он. – Вы знали об этом?
Он закашливается.
– После libération я вернулся и обнаружил, что никого нет в живых. Погибли все мои друзья. Мои соседи.
– А ваша семья? – спрашиваю я.
– Никого не осталось, все умерли. – Старческий голос звучит спокойно. – Моя жена. Сын. Мать. Отец. Сестры. Братья. Тетушки. Дядюшки. Кузены. Бабушки и дедушки. Все. Вернувшись в Париж, я не застал никого. Пришел на пустое место.
– Это ужасно, мне так жаль, – шепчу я. Громадный груз наваливается на меня. Никогда еще мне не доводилось видеть людей, переживших концлагерь, и сейчас в памяти всплывают снимки из мемориала Холокоста. Я оцепенела. Зверства, о которых я знаю только по фотографиям, этот стоящий передо мной милый человек пережил на самом деле. К глазам подступают слезы, но я старательно их смаргиваю, пока он ничего не заметил.
Оливье отмахивается.
– Все давно в прошлом. Вам незачем мне сочувствовать, мадемуазель. Нынче все изменилось, мир стал совсем другим, и я счастлив.
Он шаркает немного дальше по коридору и торжественно обводит рукой стену книг. Прикасается искривленным пальцем к одному корешку, к другому.
– Единственное, что мне пришло в голову, когда я узнал, что остался один, единственным местом, куда я мог пойти, была синагога, куда меня водили в детстве. Но она оказалась разорена. Остались только стены, оболочка, а места больше не существовало.
Замерев, я гляжу, как Оливье Берр просматривает книги. Он вынимает одну, открывает, читает что-то и возвращает ее на полку.
– Когда я окончательно понял, что все, кого я любил, никогда уже не вернутся домой, то задумался о великой трагедии – не только обо всех этих смертях, но и об утраченном наследии этих людей, – продолжает старик. – Ведь если с лица земли исчезает целая семья, все уходят, то кто же расскажет миру их истории?
– Некому, – шепотом отвечаю я.
– Précisément[11]. То есть, получается, их жизни утрачены дважды. Вот тогда я и начал вести собственные записи.
Оливье вытягивает с полки еще одну книгу. На сей раз у него радостно вспыхивают глаза, и он мне подмигивает. Пролистав несколько страниц, он останавливается на одной и погружается в чтение.
– Это ваши записи? – спрашиваю я.
Он кивает и показывает мне страницу, которую читает. Разлинованные страницы, пожелтевшие по краям, сплошь исписаны от руки неразборчивым почерком.
– Мои списки потерь, – поясняет Оливье и улыбается. – И находок. И истории, которые им сопутствовали.
Отступив на шаг назад, я с трепетом рассматриваю полки.
– Все эти книги – ваши архивы?
– Да.
– И вы все это сделали в одиночку? – Я не могу поверить.
– Тогда, поначалу, это помогало мне скоротать время, чем-то его заполнить, – отвечает Оливье. – Благодаря моим изысканиям я перестал предаваться горю и сумел снова начать жить. Я ежедневно ходил в синагогу, изучал их записи, разговаривал с каждым человеком, которого там встречал.
– Но как же вам удалось все это организовать в единый архив, ведь здесь же масса информации?
– Каждого, с кем я говорил, я просил назвать имена всех, кого схватили, кто пропал и кто, по их сведениям, выжил и спасся. Родственники, друзья, соседи, роли не играло. Ни одну крупицу информации я не считал слишком мелкой или недостойной внимания, insignifiante. Каждая из них представляла жизнь – оборвавшуюся или спасенную. Годами я записывал воспоминания людей, изучал и сводил их вместе, переплетая в эти тома. Шел по полученным указаниям и нередко находил людей, которым удалось выжить.
– Боже мой, – вырывается у меня.
– Каждому из тех, кто прошел лагерь, есть что вспомнить и о чем рассказать. Часто эти люди помогали узнать о тех, кто погиб, выяснить, как и когда это случилось. О многих других мы знаем только, что они не вернулись. Но тут есть и их имена – со всеми подробностями, которые удалось разузнать.
– Но почему вы не передадите эти архивы в мемориал Холокоста? – недоумеваю я.
– Они не хранят документы такого рода. У них официальные документы, государственные. А эти неофициальные. К тому же я пока не готов отдать свои книги. Хочу, чтобы они оставались здесь, со мной, ведь работа идет, добавляются все новые имена – мне важно продолжать дело своей жизни. Когда я умру, все эти книги передадут в мемориал. Надеюсь, что там им не дадут пропасть, и таким образом люди, о которых рассказывается на этих страницах, будут жить вечно.
– Это просто потрясающе, месье Берр, – взволнованно говорю я.
Он кивает и улыбается.
– Ничего особенно. Потрясающе было бы жить в мире, где не нужно составлять списки погибших.
Прежде чем я успеваю ответить, он указывает пальцем на страницу своей книги и спокойно произносит:
– Нашел.
Я смотрю на него, не понимая.
– Вашу семью, – уточняет месье Берр. У меня округляются глаза.
– Погодите, вы разыскали имена? Уже? Старик усмехается с довольным видом.
– Я столько лет живу с этими списками, что сроднился с ними. – Он прикрывает глаза на мгновение, потом сосредотачивается на открытой перед ним книге. – Семья Пикар. Dix, rue du Général Camou, septiéme arrondissement.
– Что это значит?
– Парижский адрес вашей бабушки, – поясняет он. – Дом десять по улице генерала Каму. Я всегда старался записывать адреса. Он озорно улыбается и добавляет: – Ваша бабушка жила в прекрасном месте, под самой Эйфелевой башней.
У меня перехватывает горло.
– Что еще там сказано? Он читает сначала про себя.
– Родителей звали Альбер и Сесиль. Альбер был врачом. Детей звали Элен, Роза, Клод, Ален, Давид, Даниэль.
– Роза – это моя бабушка.
Подняв глаза от книги, Оливье Берр с улыбкой смотрит на меня.
– Тогда я должен внести изменения в свои записи.
– Почему?
– Здесь записано, что она предположительно умерла пятнадцатого июля 1942 года в Париже.
Оливье исправляет что-то на странице.
– В ту ночь она вышла из дому и, согласно моим сведениям, не вернулась. На следующий день всю ее семью забрали.
Я не могу выговорить ни слова. Просто смотрю на него и молчу.
– Шестнадцатого июля 1942 года, – продолжает месье Берр. Голос его звучит глуше. – В первый день облавы Вель-Див.
У меня пересохло горло. Я читала в Интернете об этих облавах, массовых арестах, когда было схвачено тринадцать тысяч парижан.
– Я тоже там был, – тихо говорит Оливье. – В тот день взяли и мою семью.
– Мне так жаль…
Он с силой трясет головой.
– Это был конец прежней моей жизни, – он почти шепчет. – Но и начало новой. Той, что теперь.
Воцаряется тишина.
– Как это было? – решаюсь я спросить. Оливье смотрит в пространство.
– Они пришли за нами до зари. Застали нас врасплох. Я не ждал их. Не верил, что такое возможно. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что должен был предвидеть это. Но иногда так бывает в жизни: проще верить и убеждать себя, что все будет хорошо. Мы все закрывали глаза на правду.
– Но как вы могли это предвидеть? Он качает головой, соглашаясь со мной.
– Да, сейчас, оглядываясь назад, легко судить о прошлом… но вы правы: невозможно было предвидеть, что с нами случится такое. Ведь нас, мою жену, сына – ему было всего три года, – как и многих других, отвезли всего-навсего на Vélodrome d’Hiver, в quinziéme[12], совсем рядом с Эйфелевой башней, у самой Сены. Там было семь тысяч человек, может, восемь. Всех не сосчитать. Море народу. Еды не было. Почти не было и воды. Нас набили туда, как сардины в банку. Некоторые сумели покончить с собой. Я видел, как женщина задушила свое дитя, и подумал, что она сошла с ума, но к концу третьего дня понял, что она проявила милосердие. Потом она так кричала и выла, что конвоир в нее выстрелил. Отчетливо помню, как я подумал тогда: «Вот счастливая».
Оливье Берр говорит равнодушным голосом, но глаза блестят от слез.
– Нас держали там пять дней и только потом вывезли. На четвертый день мой сын, мой Никола, умер у меня на руках. Прежде чем отправить нас в Дранси, а затем в Освенцим, меня разлучили с женой, но по ее глазам я тогда понял: она уже мертва. Потерять Никола значило для нее потерять волю к жизни. Потом мне рассказали, что, приехав в Освенцим, она не прошла первого отбора и не заплакала ни разу, когда ее уводили.
– Мне очень жаль, – шепчу я, но Оливье снова отмахивается от моих слов.
– Это было давно.
Он отворачивается к книге и внимательно изучает страницу с нужными мне сведениями.
– Alors, – произносит он, помаргивая. – Ваша семья. Пикары с улицы Генерала Каму. Двое младших, Давид и Даниэль, погибли в Освенциме. Сразу, как попали туда. Давиду было восемь лет, Даниэль пять.
– Господи, – ахаю я. – Совсем крохи. Месье Берр кивает.
– Почти никто из самых юных не вернулся. Их сразу отправляли в газовую камеру, потому что немцы считали их ни на что не пригодными.
Откашлявшись, он продолжает чтение.
– Элен, восемнадцати лет, и Клод, шестнадцати, погибли в Освенциме в 1942 году. Как и их мать, Сесиль. Отец, Альбер, погиб в Освенциме в конце 1943 года. – После паузы Оливье тихо говорит: – Здесь сказано, что он работал в крематории, пока не заболел зимой. Это ужасно. Он знал, что его ждет.
Глаза у меня наполняются слезами, и на сей раз я не успеваю сморгнуть их незаметно. Месье Берр молчит, а у меня по щекам текут ручьи. Требуется несколько минут, чтобы я окончательно осознала сказанное им.
– Все они умерли там? – шепотом спрашиваю я. – В Освенциме?
Старик с сочувствием смотрит мне прямо в глаза и медленно кивает.