Забыть Палермо — страница 41 из 62

ы чередовались. Если кто-либо из ее покровительниц провинился, Агата брала статуэтку или образок и ставила виновную лицом к стене. Как-то раз, основательно разозлившись, она в наказание положила святую Лючию в нижний ящик ночного столика. Прислуга зашла к Альфио, чтоб узнать, можно выбросить эту картинку или оставить там, где лежит. Альфио на этот раз с осторожностью спросил свою невестку:

— Почему святая Лючия лежит около ночного горшка?

— Она лучшего не заслуживает.

Вот как ответила Агата. В день поминовения усопших в доме поднялась суматоха. Полагалось по традиции, чтоб Тео, маленький Тео, чудо, гордость Агаты, ее райское сокровище, проснулся в постели весь в подарках. Все кругом были обязаны верить, что эти игрушки присланы ему далекими дядями, кузенами, тетками, почти забытыми, многие из которых давно умерли и якобы послали ему эти дары из рая. Да, Агата упорно добивалась, чтоб в это свято верили, потому что тогда легче и ребенка убедить. И не только Калоджеро, но чтоб и Альфио и Кармине также все это понимали. «Какие дяди? Что еще за тетки?» — спрашивали себя растерянно оба американских Бонавиа, давно перезабывшие фамилии и имена дальних родственников из Сицилии. Но как откажешь этой прелестной Агате с ее матовой кожей, строгим профилем, глубокими, словно гроты, пылкими глазами, способными зажигаться просто вулканическим огнем. Ах, эта Агата! Она заставила даже мертвых потакать ее желаниям.

Новая затея возникла на рождество. Она захотела устроить святые ясли для Христа-младенца. Все в доме было перерыто, осмотрены все ящики и даже сундуки на чердаке, однако нужного не оказалось. Заинтригованные, обеспокоенные, под конец раздосадованные и обиженные Альфио и Кармине следили за ее поисками. Что же ей надо? Очень многое. Как многое? Кармине, считавший, что в Нью-Йорке можно купить все, пробовал прельстить этим Агату, но она продолжала утверждать, к тому же весьма туманно, что то, чего ей не хватает, есть, но нельзя купить. Какие ж это ясли, если все покупное? Задетый этими упреками, Альфио решил выяснить у брата, в чем же дело. Калоджеро объяснил. В Сицилии сохраняют фигурки новорожденного Христа год за годом. Неужели Альфио забыл? Суеверие запрещало выкинуть или держать без дела эти старые статуэтки. А почему же нельзя закупить все снова? Частично можно. Даже самые бедные, перебивающиеся с хлеба на квас люди ходят обычно всей семьей покупать Иисусов для святых ясель, тут не скупятся, выбирают самое лучшее. Тратятся на дорогу, отправляются в Палермо. Помнит ли еще Альфио эти лавочки на улице святого Бамбино? Ведь и он бывал там, приобретая Иисуса из воска. Эти статуэтки — специальность всех ремесленников с улицы Бамбино. Ну и что же? Да то, что изобильные многолетние коллекции фигурок святого младенца превратили устройство ясель в такое сложное сооружение, в котором соседствуют в тесной связи и прошлое семьи и ее настоящее. Это стратегия, да еще полная семейных тайн.

Иисус, купленый в этом году, только один был достоин самого заметного места, между быком и ослом, а все остальные Иисусы, оставшиеся от прежних рождественских праздников, обычно стояли под бумагой землистого цвета или зеленой, как мох. Это варьировалось в течение лет. Старые Иисусы служили как бы пьедесталом всему сооружению, а место, им уготованное, являлось признанием тех или иных заслуг, например: хорош был год или нет? Маленький Иисус из сахара, покровитель, помогающий найти работу, нес на себе небольшую охапку соломы, или кустик, или ангелочка, в общем почти ничего. Его ничем не обременяли. А вот Иисусы мрачных лет, полных горечи, гнева, голода, бессонных ночей, крушения надежд, эти Иисусы, увы, каждое следующее рождество тащили на себе все ясельное сооружение.

Альфио недоумевал. Ничего уж с ней не поделаешь, с этой Агатой. Нью-йоркский пейзаж не для нее, на этом фоне она так необычна. Ей нужно ее прошлое, ее привычки, ее наречие не меньше, чем раковина улитке. Все это с ней неразлучно. Ни за что в мире она не откажется от привычного. Пора привыкать к другой еде. А зачем? Надо бы изменить прическу. Но почему? Этого она не могла понять. Только Кармине ее поддерживал. Он восхищался ее жизненной силой, ее искренней прямотой. Все эмигранты, с которыми он сближался, да и его отец, хитрили, обманывали себя и других, покупали себе модные галстуки, пиджаки. Меняли свой акцент, подделывали свою походку. Словом, жульничали, мошенничали, фальшивили в любом движении. Лишь бы походить на американцев! Но Агата не хотела хитрить. Она продолжала низко на затылке носить свой шиньон, сделанный из косы, как это принято у деревенских женщин. Толстые чулки она предпочитала тонким, любила готовить острые кушанья с соусом из томатов. Всякая подделка ею отрицалась полностью да и с возмущением. Но какая же это была работница! В итальянской бакалейной лавке она трудилась до потери сил. Клиенты покупали только у нее, очень к ней привязались, никто другой не имел такого успеха.

Но Агату успех не портил. Она фыркала над своими удачами, так же как фыркала и над Нью-Йорком, не пытаясь размышлять но этому поводу. Она недоверчиво приглядывалась к своему успеху, как бы трогала его на ощупь осторожной лапкой, вроде кошки, которая не доверяет дождю. И это было Кармине по душе. Ее осторожность, ее недоверчивость нравились ему. «Это моя тетя», — говорил он, знакомя ее с людьми и забавляясь их растерянным видом: «Его тетя? Эта девочка?..»

Он повторял:

— Да. Моя тетя. Не правда ли, удивительная? — И он любовался ею и берег ее в сердце, как нечто самое истинное. Он мог бы и полюбить ее. Глубоко и сильно. Но работа ограждала его от этого. Нелегко было пробить себе дорогу в нью-йоркских джунглях. Это отнимало все его силы и надежно укрывало от подобных опасностей. Вызвать этим драму в семье? Зачем? Поэтому он не допустил ни околдовать себя, ни переполниться растущей нежностью. Успех — вот чего ему необходимо было добиться!

А в Европе уже разразилась война.

ЧАСТЬ III

Глава I

Взгляни на мою скорбь, и пусть она найдет отклик в твоем сердце.

Поль Клодель

Нет, боль сокрушает не сразу. Она бьет, изводит. Одно мгновение — и у вас уже чувство, что иссякла вся кровь, прервалось дыхание, онемели ноги, судороги в животе — все это боль. Как отчаянный крик перед обвалом лавины или летящей на тебя скалой, вырывается мольба! «Бог мой, чем я виновата пред тобой? За что так наказал меня? Почему?»

Снова передо мной ясное, светлое небо того декабрьского утра. Я зорко помню все: легкий блеск солнца, холодную прозрачность воздуха, мое обманчивое спокойствие, слепую доверчивость, омраченную еще неясным ожиданием беды. Десять, двадцать раз на пути из Палермо в Соланто повторяю я эту фразу: «Где бы ты ни был отныне…» Она возникала в глубине моего сознания: «Где бы ты ни был отныне, ты мой порыв, моя сила», и этому вторил ритмичный шум поезда. «Где бы ты ни был отныне, вспомни», и другие слова следовали сами: «Вспомни, какими мы были, были, были», и так до самого вокзала Санта Флавиа. Вдруг я услышала: «Стой!», и резкий возглас случайного прохожего на улице пробудил меня перед самыми колесами надвинувшейся тележки, о которую я бы могла сильно удариться.

Холод еще не пришел в Соланто, но зима уже прочно сковала парк, он казался напряженным, надменно неподвижным, а в песке и по земле то тут, то там хрустальным блеском сверкали первые снежинки. Все мне казалось грустным, угнетало предчувствие несчастья.

Помню, как пробило три часа дня, мы слушали шум прибоя на террасе и еще издали увидели человека, направляющегося к нам. Он зигзагами обходил дорожки, осторожно, стараясь не скользить, карабкался по размытым ступеням лестницы. Шум ветра и моря несколько оглушил нас, и мы уставились на него, почти загипнотизированные серьезностью, с которой он выполнял свою столь простую задачу в поисках удобного прохода к террасе. Добравшись до нас, человек остановился. Это был обычный полицейский в фуражке с расколотым козырьком, с обветренным лицом и неуверенной походкой, напоминающей неловкое поведение актера, еще не освоившегося со сценой. Он не знал, каким жестом сопроводить слово, которое ему надо было сказать: «Умер».

Я ничего не поняла. Умер? Кто умер? Почему этот человек, как бы говорящий сам с собой, так все замерло вокруг, толкует нам о греческом фронте, о картонных подметках, об ошибках в стрельбе: «Нищая армия, ваше сиятельство… Парней спустили на берег без всякого оружия». «Антонио? Это о нем идет речь? Значит, об Антонио? Это его предали, обманули. Невозможно. Ложь», — мысленно повторяла я. И теперь у меня бывает такая же мысль. Это ошибка, чудовищная игра. Я похолодела от волнения. Барон де Д. нервно закутался в пальто и сдавленным голосом закричал: «Прочь, солдат, уходи, прошу тебя!» Но человек продолжал говорить. Казалось, он никогда не кончит, и я все смотрела на его губы, которые причиняли нам такую боль, на то, с какой важностью он все это говорил. Его голос, как веревка на шее, душил нас. У него был взгляд карателя, который готов немедленно убить. С каким-то удовлетворением он пользовался своим могуществом, своей, как молния, смертельной силой. Наконец-то его слушают, да так внимательно, когда он рассказывает об этом пострадавшем молодом человеке, которого сбило пулей в греческих горах. «Ну что же, надо смириться…» Холодные, круглые слова бьют меня. Ранят. В ушах колокольный звон. Что это за картонные подметки, картонные… Где мне сесть? Барон де Д. мечется по террасе. Туда и обратно. Как будто порывы ветра перебрасывают его с одного края на другой… Не упадет ли он? «Негодяи! Подлецы!» — твердит барон. А карабинер продолжает терпеливо выдавать свои вести: «Без боеприпасов… Какой-то промах… Ошибка командования». Как это нелепо, жестоко! Неужели слова способны причинять такую боль? Мне не забыть уже никогда этот упорный, равнодушный голос: «Один из наших полков подвергся бомбардировке, налетели свои же самолеты «савойя маргетти». Вот какая ошибка, ваше сиятельство… Бордель какой-то, а?» Куда укрыться от этого вялого голоса, такого убийственно безразличного? Я жду, может, отступится. И возможно ли это после всего сказанного? Разве сотрешь, как магнитофонную запись, слова, нанесшие неизлечимую рану?