Елизавета Николаевна переживала тоже как-то особенно. Она никому и ни к чему не позволяла притрагиваться в кабинете отца. Сама убирала и строго соблюдала, чтобы все было так, как оставил «наш дорогой». Перебирая и протирая вещи на письменном столе, она разговаривала сама с собой, я не раз слышала, а может быть, с вещами — не знаю. Когда она ставила вещи обратно, то неизменно поглаживала их. Ее глаза были часто заплаканы.
Пожалуй, прошел месяц, а может и немного больше, я и Николай Николаевич занялись разбором бумаг и дел отца. Все было в идеальном порядке. Попалась мне и моя тетрадка с «непонятными словами» в особом конверте с надписью: «Танины плевелы». По утрам я разбирала бумаги одна. И вот однажды, в одном глубоком ящике-тайнике я нащупала конверт, который с трудом вытащила. В конверте было очень короткое письмо на польском языке, которого я совсем не знала, подпись была Евгения, фамилии я не смогла разобрать. «Да ведь это от красавицы тетки», — промелькнуло у меня подсознательно. Штемпель на конверте: «Варшава», дата позапрошлого года. Вот она — разгадка нашей семейной тайны. Я должна сейчас, сию минуту узнать содержание письма. Так как Николай Николаевич знал польский язык и исполнял беспрекословно все мои желания и прихоти, не высказывая при этом никогда ни упреков, ни неудовольствия, я не задумываясь, вызвала его немедленно из госпиталя. Было два часа дня. Через пятнадцать минут он был уже дома, сильно встревоженный.
— Ну, слава Богу, — сказал он, взяв из моих рук письмо, — по твоему тону я думал, что не застану тебя в живых.
Не без волнения переводил он письмо:
«Милостивый Государь!
Вы спрашиваете о Ваших родителях, сестрах и брате. Вы отлично знаете, что они все умерли для Вас, в тот самый день, когда Вы сами, по известным Вам причинам, нанесли оскорбление и покинули Ваш отчий дом. Единственно, что я могу сделать для Вашей дочери — это разрешить сфотографировать портреты моих отца и матери. Надеюсь, Вы не будете меня больше беспокоить.
P.S. Прилагаю адрес фотографа».
Николай Николаевич совершенно не умел лгать, а потому прочел все письмо целиком, а потом, спохватившись, стал говорить не то, что хотел, и наконец совсем запутался и замолчал.
— Значит, фамилию, которую я ношу, отец оскорбил? Какое же несмываемое пятно позора на ней? Как унизительно звучит письмо родной сестры к брату. Вы знаете все, знаете и о матери… Если Вы мне не расскажете обо всем, ничего не утаивая, то я разобью себе голову. Я не буду жить, слышите! Это будет так.
Я разрыдалась впервые в жизни слезами горя, обиды, и воображаемый позор обжигал меня. Николай Николаевич совершенно растерялся, он поил меня какими-то каплями, целовал мою голову, руки.
— Умоляю тебя, успокойся, мать может войти каждую минуту, а она не должна ничего знать об этом письме. Даю тебе слово, клянусь, я тебе сказал все, что знаю, только успокойся, ни позора, ни пятна нет на имени твоего отца.
«Ни позора, ни пятна» — меня это сразу успокоило. Мы условились, что сегодня, в субботу, когда мать уйдет ко всенощной, мы сможем свободно говорить.
— А теперь отпусти душу на покаяние и не делай из меня преступника, меня ждут больные и очень сложная операция, — сказал Николай Николаевич, торопясь обратно в госпиталь.
Никогда я не видела Николая Николаевича таким утомленным, уставшим, серым, как в этот вечер. «Господи! Если он умрет?» — меня охватил ужас, ведь я его так люблю, как он дорог мне, «моя милая, единственная подруга». Я утащила его в кабинет отца, притащила подушку и плед, он следил за мной с любопытством.
— Извольте снять вашу тужурку и, вообще, разденьтесь и ложитесь.
Прежде, чем он успел мне что-либо ответить, я быстро стала расстегивать пуговицы его тужурки.
— Ну уж нет, это я сам. А хорошая бы вышла из тебя сестра. Ну а дальше что будет? — спросил он меня присущим ему добродушным тоном.
— А вот увидите, не торгуйтесь, извольте ложиться.
Я вышла, достала из буфета вина, в леднике нашла крепкого бульона, холодной дичи, ветчины. Сварила еще кофе. В щелочку подсмотрела, послушался или нет. Николай Николаевич лежал с закрытыми глазами, серый, но улыбался, и лицо, как мне показалось, было блаженное. «Господи! Только бы не умер». Составив всю еду на поднос, я поставила его на маленький столик, около кушетки.
— Умница, — сказал Николай Николаевич, — если будет война, иди сестрой, только не в офицерский лазарет, а то ты им всем там головы пооткрутишь, иди в солдатский.
Так шутил он после чашки бульона и стакана красного вина, легкий румянец прогнал серость.
— Оказывается, я голоден, не успел сегодня поесть, некогда было.
Встать я ему не позволила. Улегшись поудобнее, подперев голову рукой, (как сейчас его вижу), не спуская с меня своих добрых чудесных глаз, он начал.
— Видишь ли, когда бес раздавал гордость, то первыми прибежали поляки и захватили большую часть, а потому и говорят, что поляки бесовски горды.
Мне показалось, что он взял шутливый тон, чтобы смягчить всю горечь дальнейшего.
— Брак твоего отца был неравный, но самое главное, что твоя мать была не полька, а русская. Вся семья была против этого. Родители твоего отца были сказочно богаты, но он был лишен своей доли наследства, и все родные его, как один, отказались от него, что ты сама видишь из письма тетки Евгении. В твоих жилах течет кровь польских аристократов и… Дам мне, пожалуйста, папироску.
Я дала.
— И… — повторила я.
— И больше ничего.
— И… — настаивала я, — Вы влипли, милостивый Государь, итак, и…
Николай Николаевич молчал.
— Мой дорогой, детство прошло, я уже взрослая и больше мужчинам на шею не вешаюсь, но это опять может случиться, если придется выцарапывать из вас это «и». Кроме того, знайте, я сильная духом, все приму, все перенесу, но хочу знать все и имею на это полное право. Итак, дальше, «кровь польских аристократов и…»
После некоторого колебания он сказал:
— Прабабка твоя, бабушка твоей матери, была крепостной, была крестьянка.
Он умолк, с беспокойством наблюдая за мной. Мне же это совсем не показалось ни позорным, ни ужасным.
— Ну и что же, многие известные русские аристократы происходили из мужиков. Пожалуйста, дальше.
Мне показалось, а, может быть, это так и было, что Николай Николаевич умышленно растягивал, и серьезно хотел превратить, если не в шутку, то уж и не в такое серьезное.
— Твоя крепостная прабабка была писаная красавица, — продолжал он. — Молодой барин, сын помещицы влюбился в нее. Однако что ты со мной всегда делаешь, ведь тебе всего восемнадцать лет, тебе рано еще все это знать. Уходи, я хочу встать и одеться.
— Уйти, я уйду, но через две минуты вернусь.
После горячих споров и словесной торговли, я узнала из дальнейшего, что у красавицы прабабки родилась дочь, а так как молодой барин ее действительно любил, то решил жениться на ней, но мать его, помещица, всячески этому противилась. Во время отсутствия сына, насильно обвенчала мою прабабку Алену, так ее звали, с кем-то из дворовых, но Алена после венца тотчас же утопилась в реке. Вернувшись домой, молодой барин увез свою крошку Дочь, мою бабушку, в Москву. Почему именно в Москву — неизвестно, и кто была та добрая, богобоязненная женщина, которая ее воспитала — тоже неизвестно. Молодой барин зачах от тоски по красавице Алене и вскоре умер. Как прожила свою жизнь бабушка, за кого и когда она вышла замуж — осталось для всех тайной. Овдовев рано, она со своей малолетней дочерью, моей матерью, переехала в Петербург, и там моя мать встретилась с моим отцом. Накануне их венчания бабушка пришла к жениху и все ему поведала: «Прежде чем Вы женитесь на моей дочери, Вы должны знать, кто она». Когда мой отец и мать повенчались, бабушка поклонилась в ноги и зятю, и дочери: «Простите, Христа ради». Она ушла в монастырь замаливать грех своей матери, самоубийцы, моей прабабки Алены. Куда, в какой монастырь — неизвестно. Вестей от нее больше не было. Жива ли или умерла она — тоже неизвестно.
— То, где и как твой отец встретился с твоей матерью, он унес с собой в могилу, а также и все, что сказала ему твоя бабушка. Я его никогда об этом не спрашивал и ничего не знаю.
Николай Николаевич умолк.
— Да, Боже тебя сохрани, — добавил он, — говорить об этом с матерью. Как ее твой отец ни убеждал, она до сих пор стыдится своего происхождения перед его знатной родней.
Я была потрясена. Трагическая фигура прабабки Алены и подвиг бабушки, отказавшейся в тридцать пять лет от всего мирского, выросли предо мною во всей своей цельности, чистоте душевной и несокрушимой воле. Тетка Евгения со всей своей красотой и знатным родом сразу потускнела, казалась ничтожеством. Я высказала свои мысли Николаю Николаевичу, и он с этого вечера целовал мне руку, прощаясь, здороваясь, или когда за что-нибудь благодарил. Хотя по этикету я знала, что руки целуют только дамам, но этот поцелуй казался каким-то отличием. Я чувствовала, что выросла в его глазах, и мое прозвище «горячая голова» с этого времени ушло в предание. Я познакомилась с чувством тщеславия, я была горда.
О фотографической карточке отца в военной форме Николай Николаевич рассказал мне следующее. По окончании военного училища, отец, по желанию родителей, вступил в Его Величества Лейб-гвардии Гусарский полк. Одновременно он встретился с моей матерью и решил жениться. Но, служа в таком привилегированном полку, это было очень трудно сделать, даже невозможно. Кажется, требовалось разрешение, чуть ли не самого Государя, отец был очень молод, а можно было жениться не раньше двадцати восьми лет. И вообще было много «но». Вышел он из полка с большими трудностями и тотчас же женился. Он поступил в Институт Путей Сообщения и вольнослушателем в Академию Художеств, которые блестяще закончил, благодаря своим незаурядным способностям и большим материальным средствам, внесенным его отцом на его имя в банк для представительства в полку. Уход из полка и женитьба, вопреки воле родителей, породили окончательный разрыв с родным домом, навсегда.