Забытая сказка — страница 27 из 53

Я была очень довольна, что смогла достать двухместное купе. Была я одна, без соседа-пассажира. Хорошо думалось под укачивающий мерный стук колес поезда. Еще так недавно, месяц с небольшим, жизнь катилась по намеченному плану, выработались какие-то привычки, вкусы, были запросы, желания. И что же? Намеченные книги остались неразрезанными, газеты неразвернутыми, но, что очень некрасиво и плохо, — не на все письма было отвлечено. Плавала я вне действительности, вне окружающего, в фантастическом, увлекательном, зовущем, сладостном и не имеющем определенного названия состоянии. И опять спрашивала я себя: «Это любовь?» «Это тепло, радость, счастье», — отвечало сердце.

Я, собственно говоря, очень мало знала о Диме, все вопросы вылетали при свидании за ненужностью. Остались в памяти какие-то обрывки, или вскользь сказанное. «Дядя умер несколько месяцев тому назад, вожусь с ликвидацией всего ненужного, лишнего; счастлив, что больше не гусар». Вот это последнее меня заинтересовало. Какая причина?

Почему счастлив? А если тяготился, почему не ушел из полка раньше?

Я непременно спрошу Диму об этом. Слово «гусар», сентябрьское утро, кафе, встреча, Оля… Как хорошо, что эта милая скромная девушка осталась с моими старушками, скрасит им дни одиночества, внесет весну своей молодости и оживит своим присутствием монотонность их жизни, и хоть немножко заменит меня, непоседу. Оля изъявила желание работать или чему-нибудь учиться. Сначала я хотела, чтобы девочка (ей было восемнадцать) просто пожила, отдохнула, но она очень грустила по матери, и я отдала ее на бухгалтерские курсы; она сама выбрала род этой деятельности.

Вдруг совершенно неожиданно врезался вопрос, не приходивший мне раньше в голову. Как и что Оля расскажет моим старушкам о встрече нас троих: меня, ее и Димы? Одно слово «кафе» повергло меня в уныние. Тридцатилетняя женщина, кажется, можно было бы положиться, быть уверенным, а вот подите ж, встреча в кафе, гусар, целая неделя упорных посещений, неожиданное знакомство, а дальше… А дальше точка. И Оля ровно ничего не знает, но и этого довольно, воображаю, как эта страничка из жизни независимой, самостоятельной, никому никогда не отдающей отчета Татьяны Владимировны, взволнует, покажется легкомысленной, как матери, так и Елизавете Николаевне. Ну, что ж поделаешь, будь что будет. Еще ночь, и завтра, в четыре часа дня, я в Москве. Все тревожные мысли, неразрезанные книги, неотвеченные письма, все, все куда-то провалилось, их поглотило одно слово «Москва». Чем ближе я подъезжала к Москве, тем поезд, как мне казалось, шел все медленнее и медленнее, а время совсем остановилось. Наконец-то дотащились, последняя остановка «Мытищи», а там… Вещи уже были сложены, и я была в шляпе, в дверь купе постучали. Я открыла, передо мною стоял Дима.

— Можно?

Он усадил меня на диван, взял мою руку в свою, гладил, слегка пожимая.

— Разрешите закурить?

— Пожалуйста.

Как я заметила, Дима курил только тогда, когда был взволнован. Еще в первую нашу встречу, он вообще совсем не курил, но хорошо помню, в коляске, когда мы выехали от Оли, сразу выкурил две или три папиросы, что он проделал и сейчас. От близости, неожиданности мы были оба взволнованы, как и тогда, в первый раз, сидя рядом в коляске. Вынув из бокового кармана букетик ландышей, молча положил его мне на колени. Сходство с моим отцом в манере обращения, в проявлении нежности, ласки, выраженной в поглаживании, в легком похлопывании моей руки, отец и Дима сливались в один образ, бесконечно близкий и дорогой — все это так грело, так захватывало… Все слова, полагающиеся при встрече, казались ненужными, хотя мы спрашивали, отвечали, механически соблюдали форму вежливости, на самом же деле счастье залило нас. Сорок минут пролетели как одна, мы подъезжали к Москве.

— Ваши вещи мы сдадим в гостиницу и поедем сейчас же в Сергиев Посад, то есть, вернее, в Троице-Сергиеву Лавру, в шестидесяти верстах от Москвы, ко всенощной, — сказал Дима.

— В монастырь? Ко всенощной? За шестьдесят верст? Сейчас? — мои вопросы выражали, вероятно, одну растерянность и недоумение.

— Да, — ответил он таким спокойным тоном, как будто это было более чем в порядке вещей.

— Ведь Вы никогда не слыхали монастырского мужского хора, да еще такого, как в Сергиевой Лавре, а тем более, сегодня суббота, 22 октября, празднование Казанской Иконы Божией Матери, ради избавления от ляхов в 1612 году. Я была озадачена, но сказала:

— Да, поедемте!

Уже было почти двенадцать часов ночи, когда я вошла в свой номер в «Лоскутной». «Что же это такое, — думала я, — простоять в церкви четыре часа, и никакой усталости?» Правда, Дима достал мне стул, сам же простоял всю службу, не присевши. А ко мне близко наклоняясь, тихо спрашивал: «Не устали? Пожалуйста, сядьте». Приехали мы в Сергиев Посад за час до службы, до всенощной, на автомобиле, без шофера, Дима сам управлял. Проехали Лавру и остановились около двухэтажного старинного каменного дома. На мой молчаливый вопрос, весело ответил: «Ведь мы же с Вами еще не обедали сегодня». Я заметила, что Дима здесь как свой.

— Отец Иосиф, — обратился он к немолодому монаху с седоватой бородкой, со строгим иконописным лицом, — простите, Христа ради, что поздно, покормите, мы не обедали.

Несмотря на строгое обличие, глаза отца Иосифа излучали мягкость и приветливость.

— Пожалуйте, Дмитрий Дмитриевич, пожалуйте, ко всенощной приехали?

Он открыл дверь в комнату, в трапезную монастырской гостиницы. Натертый пол блестел зеркально с лежавшими на нем чистыми домоткаными дорожками. По стенам были развешены портреты Государя Императора, великих князей, архиереев.

Молодой монах, с добродушным лицом крестьянина, очень быстро принес нам по мисочке чудесной ухи (конечно, очень вкусной). Затем чудесную отварную осетрину (можно сказать, необыкновенную, замечательную) и чудесный хлеб и квас (превкусный, особенный, монастырский). А разве сегодня все не чудесно? А встреча меня Димой в Мытищах? А эта поездка в монастырь, чуть не за шестьдесят верст от Москвы, прямо из вагона? Разве не чудесно? А сам Дима разве не чудо? А все-все, что случилось за эти два последние месяца со мной? Предупреждаю, слова «чудесный» и «чудесно» будут Вам часто попадаться, это у меня от Димы, и он всему причиной.

Дима был в каком-то особенно веселом приподнятом настроении, глаза искрились, и задорная мальчишеская улыбка не покидала его губ. Часто поглядывая на меня, он как бы говорил: «Что, моя дорогая, Вы, кажется, ошеломлены, в такой обстановке Вы никогда еще не находились, и Вам предстоит еще целая всенощная». Ответила не глазами, а словами:

— Да, милостивый государь, все, что Вы придумываете и безнаказанно проделываете, не безынтересно.

Его искренняя веселость, простота и какая-то пенящаяся, сверкающая радость, была всегда так увлекательна, что и в голову не приходило быть недовольной, сердиться, протестовать. В эти минуты он был брат, дорогой, любимый брат, и быть с ним, простите, опять повторяюсь, было больше, чем радостно.

В собор мы проникли каким-то боковым входом. Огромный храм был еще темен, сливающиеся с темнотой силуэты двух монахов, затепливающих лампады, бесшумно скользили. Огоньков все более и более прибавлялось. Золото иконостасов и икон выделялись все рельефнее, строгие лики святых вырисовывались. За густым ударом первого колокола потянулись черные фигуры монахов, совершающих поклоны перед иконами. Если простой монах встречает иеромонаха, то подходит под благословение. Нет толкотни, нет поспешности. Как будто все священнодействуют. Движения, манеры глубокопоясных поклонов проникнуты каким-то особым ритмом. Монастырь — не мир: все непривычно для мирянина и может показаться странным, далеким, ненужным.

— Одну минуту, — шепнул Дима, — простите. И поспешно подошел к худощавому высокому монаху, только что вошедшему, получив благословение, трижды облобызался и вошел вместе с ним в алтарь. Это был отец Паисий, архимандрит и духовник Димы, но я об этом узнала много позднее. «Нет, он положительно здесь свой человек», — думала я. Гусар… Монахи… Нет, нет, не вяжется. Что-то знал Дима, что-то таил в себе, но это «что-то» мне пока не было известно. Не знаю, что больше поразило, потрясло меня. Служба ли наша православная — величавая, строгая, монастырская? Или хор? Или монастырские напевы? Или тенор рыдающий овладел душой моей? Тенор сплетался часто с не менее красивым баритоном, а октава с хором аккомпанировали, как оркестр. Ничего подобного не слыхала я в своей жизни. Пел голос, или пела душа этого тенора-монаха? Не знаю. Напев ли, мотив ли монастырский особенный, строгий и грустный, проникновенный и призывающий, только глянул в душу мою мир загадочный, неведомый, необычный, внутри что-то растопилось, потеплело. На обратном пути мне очень хотелось пожать, погладить руку Димы, но то, что он делал так просто, так естественно, у меня бы не вышло, и я ограничилась словами:

— Как чудесно! Спасибо!

Мы оба были наполнены, насыщены излучением светлых, благоговейных чувств, в ушах еще звучало «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение».

По дороге Дима рассказал мне о слепом монахе-теноре. В каком-то волжском городе, название я забыла, также и фамилию родителей монаха, жили очень богатые купцы. И муж, и жена были уже не молоды, и не благословил их Господь детками. Родится и тотчас умирает, или, самое большее, с годик проживет. Оба были религиозны и жизнь вели праведную, вымолили чуть не на старости лет сына и обещали его Господу. Мальчик рос крепенький, здоровенький четырех лет уже в церкви, в алтаре прислуживал, но притягивал его хор церковный, нет-нет, да и убежит из алтаря на хоры. А к шести годам все молитвы знал, и тоненьким голосом вместе с хором пел. «Абсолютный слух», — говорил регент о нем. Когда ему было четырнадцать лет, умер регент хора. Мальчик, заменявший его во время его болезни, так и остался регентом, и все ему певцы, даже седовласые, подчинились. Знал все службы и простые, и воскресные, праздников двунадесятых, Пасхи, Рождества, наизусть. И так вел хор, как никто, говорили. Услышит что, или сам разучит на своей фисгармонии, сейчас же на ноты для всех голосов напишет. И учиться ему было не у кого и не к чему, самород