Забытая сказка — страница 28 из 53

ок. Креп и голос его, и тембр сделался необыкновенным, в душу проникающим, молиться, каяться, плакать заставлял, а зрение становилось все хуже да хуже.

Лечили, куда ни возили, к кому ни обращались. «Здоровые глаза», — говорили врачи, никакого порока нет. Когда в Москве были у профессора, то в Сергиеву Лавру заехали помолиться, и так-то она ему, мальчику, приглянулась, пожелал остаться, пожелал в монахи идти, было ему уже семнадцать лет. Не препятствовали родители, оставили. Теперь ему двадцать, он почти ослеп. Все любят его: как игумен, так и вся братия, а регент старик, отец Иона, в нем души не чает. Со всего посада к нему ребятишек привозят, и сам он как дитя, учит их молитвы петь, ангельский хор из них составляет. И сейчас постоянно что-нибудь записывает на ноты для хора, диктуя монаху-певцу.

— Я покажу Вам как-нибудь его, — закончил Дима свой рассказ.

Мы приехали к «Лоскутной».

Письмо шестнадцатоеКустарный музей. «Ушедшее»


На следующее утро нам пришлось отложить нашу поездку за город, так как за ночь выпало так много снега, что ехать не только на автомобиле, но даже на саночках-беговушечках нечего было и думать. Намеченную поездку на сегодня мы заменили посещением кустарного музея Московского Земства, где в этот раз была выставка кустарных художественных изделий Московской и других губерний. Интерес к русскому кустарю и к прикладному искусству значительно вырос за последний год. Русский кустарь — это русский мужичок, русская крестьянка, наша Русь былая, Русь сермяжная. Во всем кустарном производстве выливалась творческая душа народа, созданная столетиями. Из колыбели седой старины выковалась, проявилась, обозначилась и в рисунках плетеных кружев кружевниц Ярославской, Вологодской, Костромской губерний и в Оренбургском платке, тонком, как паутинка, пять на пять аршин, в обручальное кольцо продергивающемся, а теплым как печка, из верблюжьей шерсти изготовленном; и в деревянных изделиях Вятской, Московской и других губерний. Посмотрите, и чего, чего тут только нет! Игрушки, Ваньки-встаньки, Матрешки деревянные по шести и по двенадцати одна в другую вкладываются, или яйцо складное, пасхальное, в четверть высоты, а начни раскрывать, так еще из него вынешь двадцать четыре яичка, до величины голубиного, и все-то они раскрываются, открываются, в разные цвета окрашены и на столе стоят. Зверье заводное на дощечках, на колесиках, за ниточку для малышей катать, упряжки в одиночку, парой, тройкой и зимние и летние, и водовоз с бочкой тут же. Да нет, всего не перечесть! Вы не забудьте, не только игрушки, но и все работы кустаря ручные, ножом простым, пилкой, долотом и всякими ручными инструментами сработана. А резьба по дереву? Вот блюдо с райской птицей, или с рыбой заморской причудливой, тут и жбан для браги, кубки и ларчик с секретом, лампы, рамки, шкатулки причудливых форм, а вот еще лаковая красная деревянная посуда. К примеру, пустячок. Вы скажете, ну что тут особенного, как какая-то красная деревянная чашка, золотом рисунок незатейливый наш русский на ней брошен, и такая же ложка, хлебать щи из этой чашки. В кипятке мой ее, сколько хочешь, и ложка уже состарилась, края отгрызены, а вот ни краска, ни позолота не слезли. Оно, конечно, все это пустяк. Да вот только теперь Матушка Россия ушла и кустаря с секретом краски и позолоты с собой увела. Не одна эта чашка с ложкой в памяти, коли глаза закроешь, да в седой старине копаться начнешь, неповторимая перед вами родимая Русь предстанет. А вот еще мебель! Словно сейчас ее вижу, чудесная спальня голубовато-серая «Птичий глаз», а вот столовая карельской березы, а вот еще дубовая с резьбой, трудно решить, которая лучше, а вот кабинетный рояль. А вот керамика, а изделия из бронзы, а картины-вышивки, а полотна, холсты, каким только рисунком не вытканные, а ковры меховые Пермской губернии, забыла название уезда, давно это было. Большие там мастера подбирать из хвостов и из мелкого зверья на коврах разные рисунки. Простите, еще забыла большой отдел плетеной мебели «Голицыно под Москвой». Его решили осмотреть завтра. Пробыли мы на выставке часа три-четыре, устали, собрались уходить, да вдруг меня кто-то сзади, что называется, облапил, к себе крепко прижимать стал, а голос шептал:

— Заморская Царевна, бесстыжая, вижу-вижу. Отчего не показываешься? Завтра же к двенадцатому самовару, да с ним чтобы пришла.

— Настенька! — вырвалось у меня.

А она уж далеко, пальцем грозит. Черными глазищами меня и Диму опалила:

— Завтра вас обоих жду.

В толпе затерялась, еще мелькнула у выхода и с волной уходящих исчезла. Я подробно рассказала Диме о Насте, о моей встрече с ней, так точно, как рассказала Вам в одиннадцатом своем письме.

— Вы находите удобным, если я буду сопровождать Вас? — спросил Дима.

— Конечно, ведь это же Москва хлебосольная, не Питер, и еще это мои друзья, она же пригласила Вас.

К двенадцати часам на другой день, к двенадцатому самовару, мы были с Димой в столовой полуцыганской, полукупеческой, но совершенно русской семьи, с большими киотами, с неугасимыми лампадами и приветливым, хлебосольным, широко гостеприимным старомосковским укладом.

Мне первый раз пришлось наблюдать Диму издали, в обществе, на людях. «Не его круга эти люди», — подумала я. А что если он здесь в аристократизм ударится, подчеркнет неравенства, возьмет тон, если и не пренебрежительный, но все же снисходительно-надменный? Сжалось мое вещее… Ведь это будет конец, это будет трещина и на моем счастье, на солнышке появятся пятна, не будет больше счастья, не будет радости, улетит синяя птица, останется плосколикая серая обыденщина. И я завтра же уеду домой, «до свидания» не скажу, все обрежу, все оборву, не задумываясь, без всяких объяснений, на которые я в таких случаях была неспособна, отходила и больше назад не возвращалась. Так бывало не раз! Фантазия, сильное воображение в детстве и юности, с которыми боролся отец, вылилось в последующих годах в творческую способность из порошинки, иногда только предполагаемой, как, например, сегодня, все обратить в действительность, в реальность. Вообразить, пережить, довести себя до душевного садизма и превратить свое настроение в похоронную процессию — было для меня одним мгновением. В данном случае я заледенела от ужаса, что я не только теряю, а уже потеряла навсегда Диму, и предо мной, вместо счастья, зияющая пустота, страшная, как пропасть. Доведя себя до подобного состояния, я выглядела больной, несчастной, и в таких случаях имела вид трагический.

Нас было только три женщины: Настя, ее свекровь и я, а мужчин что-то очень много, может быть, человек десять.

— Уж очень я по тебе соскучилась, — сказала Настя и усадила меня рядом с собой.

По правую руку оказался громоздкий мужчина с привлекательным добрым лицом и зоркими наблюдательными глазами. Добродушная усмешечка, приютившаяся не то в уголках его серых глаз, не то около губ, бродила по его лицу, располагая к себе сразу, безошибочно. Дима сидел рядом с Василием Васильевичем, мужем Насти, на другом конце длинного стола, наискось от меня. Разговор сделался сразу общим. Темой служила выставка кустарей и открывающаяся на днях выставка союза Русских художников, совместно с художественной индустрией прикладных искусств. Несколько человек гостей оказались участниками обеих выставок. Разговор зашел о кустаре, об интересе к нему публики за последнее время, о поддержке его Земством и об его все же перебивании с хлеба на квас.

— Да, такие работы, — услышала я голос Димы, — как старика Трофимыча, изумительны, ведь ему за восемьдесят перевалило, а самую тонкую работу старик до сих пор сам выполняет, не доверяет, хотя и сыновья работают не хуже.

— Я знаю почти всех кустарей Сергиева Посада, и все живут, Вы правы, — обратился Дима к моему соседу, — весьма неважно. Заграничная немецкая игрушка душит.

Дима был спокоен, прост и, как всегда, естественен. Голос его и все, что он говорил, подействовали на меня отрезвляюще, холод отлил от сердца. И откуда он знает всех кустарей Сергиева Посада и какого-то Трофимыча? Нет, нет, он не скучающий барин. О, как страшно потерять счастье, такое ценное, такое хрупкое! Последние слова Димы: «Немецкая игрушка душит», — взбудоражили, задели за живое, заговорили сразу несколько, и особенно горячился мой сосед. В общем, все были одного мнения — русская публика отравлена заграницей и только там все хорошо, необыкновенно и достойно внимания, а наше все доморощенное — не модно, не пригодно.

— А сами эти все иностранишки, — гудел густым басом мой сосед, — и чего только не тащат из России, и наше доморощенное полотно и холсты, дерево и пушнину и горные богатства, даже кишки для колбас идут бочками в Германию, и хлебом нашим подкармливаются. А толстыми карманами, набитыми золотом российским, ах, как не брезгуют. Оно охотно нашими русачками там заграницей разбрасывается, растрясывается. Это Вам, мое почтение.

— Да что говорить, что говорить, — произнес степенный, с окладистой бородой сосед Димы, — к нам на Алтай англичанин пролез, что ни селение тут и заводик у него, за копейку ведро у баб молоко покупает, бьет масло и к себе в Англию отправляет. А мы, русские, даже не знаем, где это Алтай, и что за Алтай. А какое это богатство, какая красота неописуемая!

Он глубоко вздохнул и умолк, словно обиделся. Вошла Настя и поставила передо мною игрушку-тройку. Лошади и сани всего были с четверть величиной.

— Посмотри, разве не диво? — сказала она.

— Трофимыча работа, — прогудел сосед.

— Вы обратите внимание, — продолжал он и начал распрягать миниатюрную тройку, — все по отдельности и все под натуру. Скажем, хомут, шлея, чресседельник, вожжи, упряжка, дуга — все в точности, все застегивается, все расстегивается, и хомут засупонивается. Да это что! А вот лошади, разве в них нет движения? Что скажете, разве они мертвые? Старик их простым ножом вырезал, ведь быть бы ему скульптором, художником, дай ему науку вовремя. Во, величина! — он поднял большой палец к верху.