Забытая сказка — страница 45 из 53

Что-то новое вошло в мою душу, в обиход моей жизни и стало необходимостью.

* * *

Говел весь дом: мать, Елизавета Николаевна, я, две Оли и Михалыч. Молитва, написанная в IV веке преподобным Ефремом Сириным: «Господи и Владыко живота моего», заставила меня сильно призадуматься. Ведь ей, этой молитве, шестнадцать столетий, а как она проста, ясна и глубока! Преподобный Ефрем был пророк и ученый писатель IV века. Он обладал выдающимся лирическим дарованием, прочла я в одной из книг библиотеки моей матери. К своему стыду, я не помнила, когда я говела, и чувствовала какую-то особую неловкость перед матерью, словно делала что-то не настоящее, а придуманное.

Помню, в детстве и юности меня занимало специально сшитое новое платье к Причастию, оно же было и для Пасхи. А что еще? Что осталось в памяти? Длинные службы, нравилось пение, утомляло неразборчивое чтение. Неужели беседы Димы заставили меня теперь осознать, понять и заполнить пустые страницы? Его фраза: «Меня всегда приводит в необыкновенное умиление и радость, когда уже взрослый человек круто сворачивает с пути ошибок и возвращается назад». И как пример он кратко набросал портрет Константина Леонтьева (художника слова и одного из выдающихся русских мыслителей), который свою бурную жизнь и ошибки молодости искупил искреннейшим покаянием, будучи тайным пострижеником Оптиной пустыни. А я? Грехов молодости не было, но душа моя после той последней вечерней беседы с Димой обреталась в каком-то особенном беспокойстве. Сегодня Великий Четверг, читают двенадцать евангелий, я буду ловить слова, но не все пойму, если будут читать невнятно, при этой мысли знакомое неудовлетворение беспокоило меня. Я вошла в комнату матери:

— Мама, есть у тебя книжка тех Евангелий, которые сегодня будут читаться?

Я не ошибусь, если скажу, что лицо матери преобразилось, глаза засветились, то, что всегда поражало меня, когда я приходила с ней прощаться при отъезде, и когда она крестила меня, говоря: «Да хранит тебя Господь». Так же, как тогда, это продолжалось мгновение, сразу же потом заторопилась, прятала глаза:

— Да-да, сейчас я тебе найду, — и дала мне небольшую книжечку, добавив. — Ты можешь взять ее с собой в церковь и следить по ней, когда будут читать Евангелие.

Я была буквально взволнована, да, да, иначе не могу назвать то мое душевное состояние, которое застало меня врасплох. Завтра исповедь. Я сама должна сказать и осознать свои тяжкие грехи. Не убий, не укради, чти отца твоего и матерь твою… и матерь твою… Беззаветная любовь к отцу и… Как назвать мое чувство к матери? Как? Ведь если бы с нею что-нибудь случилось, скажем, как, например, болезнь, то конечно, иначе и быть не может, я бы не отошла от ее кровати. Я чувствую, глубоко чувствую, что это так. Я всегда вежлива, внимательна, но приласкаться не могу. Я бесконечно благодарна моей матери, что после смерти отца пользуюсь полной свободой. Она не предъявляет ко мне ни претензий, не требований. Я же никогда не переступила границ, которые могли бы ее обидеть, и в то же самое время, скажу честно, приласкаться к ней не могу, не сумею. Как же я скажу об этом священнику? Как? А почему лампаду перед иконой Святого Николая Чудотворца я теплю в комнате Елизаветы Николаевны чуть ли не крадучись? Почему? Стыжусь? Гордость? Что скажут? Как посмотрят?

Я буквально сорвалась с кровати, несмотря на поздний час, принесла икону в свою комнату, не разбудив Елизавету Николаевну, и затеплила лампадку. Вдруг я как бы услышала голос Димы, он повторил: «Вы только вдумайтесь, наша православная религия совершенно свободна. И Ваша вера и принятие ее зависят только от вашего внутреннего «я» и от способностей Вашей души, то есть ее познавательной и созерцательной способностей». Лампаду, которую Дима затеплил в первый же день своего приезда перед складнем в своей комнате, единовременно он затеплил и в моем сердце, но об этом я узнала, поняла и почувствовала только сейчас.

— Запомни, дитя мое, — сказал мне старичок священник с ясным и добрым взором. — Господь сказал: «Идущего ко мне да не отжену», — он благословил меня, прочитав отпускную молитву.

Заутреня, Литургия, Причастие. Христос воскресе! Христос воскресе! Возглас священника, пение хора, звон колоколов. Все кругом ликовало. О, наша православная Пасха, какая же ты радостная, благостная, празднично-нарядная! Ты одна из великих милостей Господа. Ты обновляешь, омываешь, наполняешь несказанной радостью в этот светлый день человеческие сердца. «Воскресения день и просветимся торжеством и друг друга обымем».

От Димы было две телеграммы мне и маме с Елизаветой Николаевной. «Христос воскресе!». Я прожила первые три дня Пасхи в городе. Мне хотелось еще и еще слышать этот радостный пасхальный перезвон церквей, переживать неведомое до той поры состояние, вернее, ощущение теплоты во всем окружающем, которое охватывало, наполняло и как-то по-новому делало меня счастливой.

* * *

Пасха прошла. Была середина апреля, мы уже две недели с Елизаветой Николаевной опять в лесу, и я с нетерпением ждала приезда двух Олей. У них закончились выпускные экзамены на бухгалтерских курсах, которые обе сдали блестяще, и обе Оли с упоением трещали: «Служить, служить, служить». Я сказала своей Оле:

— Ничего не имею против, но прежде чем румянец не появится на твоих щечках, ты служить не будешь.

Иначе говоря, не меньше месяца обе Оли будут у меня в лесу, на что они с радостью согласились. Как мы уговорились, девочки привезли канвы, шелка, рисунки и мы принялись за работу. Как Вы думаете, за какую? Мы решили вышить крестом три мужских рубашки-косоворотки Диме. Я — голубую, к его глазам, моя Оля — алую, и Оля-гостья — чесучовою. Работа закипела наперегонки, но ей мы отдавали только послеобеденное время и вечера.

Лес манил, притягивал. Ковры лютиков вот-вот должны были распуститься. Захар привел еще одну спокойную верховую лошадь для Оли-гостьи. И рано, с утра, поборов трусость и непривычку, мои девочки уже через неделю смело ездили верхом. Восторгу их не было конца. Теннисной площадке мы тоже уделяли время. Успевали покачаться на качелях и побегать на гигантских шагах. Обе Оли иногда играли в крокет, который я терпеть не могла, он мне казался нудным, как игры в карты, я предпочитала кегли — игра, которая требовала ловкости.

* * *

Сегодня суббота, как раз около двенадцати должен пролететь экспресс, но он еще не привезет Диму. На вчерашней телеграмме видно, что он только что выехал из Крыма, он еще даже не в Москве, но все равно, по субботам, к двенадцати часам, я всегда прислушиваюсь к шуму приближающегося поезда. Вот горы уже отвечают на его приближение, шум, грохот все сильнее и ближе, но странно, он сбавляет ход… Он как будто бы остановился… Раз, два, три… Да, он стоял минуту, две, достаточно вполне, чтобы выскочить из вагона и принять свои вещи от проводника. Мы условились, что Дима на этот раз попросит остановить поезд на разъезде, это исполнялось по особой просьбе, так как на нашем разъезде, последнем перед городом, даже иногда товарные поезда не останавливались. Но кто же мог приехать? Моим московским и питерским друзьям еще слишком рано. Я вновь посмотрела на телеграмму, она помечена Севастополем, четверг! А все-таки поезд как будто остановился.

Девочки с утра вызвались помочь Елизавете Николаевне в оранжерее. Никогда не было столько цветов, как в этом году, благодаря Диме. Я же сегодня с утра играла на рояле, с большим удовольствием; меня воодушевляло то, что я уже осилила больше половины присланных нот.

Но что это? По террасе шаги, ну конечно, кто-то подошел к дверям вестибюля. Но это не девочки! Летом в дом попасть можно через вестибюль, через столовую, через библиотеку, да из каждой комнаты есть двери. Это мы только зимой через кухню ходим, а сейчас весь дом нараспашку. Входная дверь вестибюля отворилась и закрылась. Я напряженно ждала еще мгновение, и высокий господин в сером пальто и в шляпе появился в вестибюле и направился в зал ко мне. Я чуть не крикнула: «Дима!». Но это был Борис.

Письмо двадцать шестоеОпять Борис


Я была в капотике, и в весьма откровенном, с распущенными волосами. Любила я по утрам встать и сразу за рояль. В этих случаях Елизавета Николаевна обязательно приносила чашечку горячего кофе и мой любимый трехэтажный бутерброд и больше меня до завтрака не беспокоила. Понятно, что мое молниеносное бегство не должно было быть оскорбительным для Бориса. Кто же принимает гостей, да еще таких нежданных негаданных в костюме русалки. Убегая, в дверях я крикнула ему: — Пожалуйста, извините, через десять минут я буду готова. Ваши вещи, наверное, на вокзале? Я пошлю за ними.

Трудно объяснить то чувство, которое охватило меня в первую минуту, налетел хаос мыслей, и оборвалась нитка сосредоточенной воли, а в то же время что-то остро-неприятное пронеслось и застряло в моем сознании. Когда я очутилась за закрытой дверью зала, я прислонилась к ней всей тяжестью своего тела. «Что же первое?» — спросила я себя. Послать за Елизаветой Николаевной, второе — запереть комнату Димы, третье — одеться и через десять минут, самое большее через полчаса выйти к гостю и… Вот это-то «и» я постараюсь обдумать, пока буду одеваться. Но это было вовсе не так легко. «Зачем приехал? Почему не предупредил? Как всегда: проверить, застать врасплох», — проносилось у меня в голове, и еще некоторые мысли, которые я пока прятала. И все это кружилось, торопилось, толкалось на одном месте, а посему я ничего не смогла обдумать. Оделась, причесалась, но все еще медлила выйти. Елизавета Николаевна устраивает его в первой комнате от зала. Время идет… Я должна идти сейчас, сию минуту, и быть естественной. И что со мною, в самом деле? Ну, приехал и приехал, ведь принадлежит же он, если не к друзьям, то к очень старым знакомым, и раньше приезжал. «Но ведь мне больше всего не глянется, что я жду не сегодня-завтра Диму, и их встречи друг с другом, именно сейчас, не хотела бы». Вот это-то и было самое главное. Не существуй на свете Дима, ну приехал Борис, радости, правда, мало, но и горя нет. А сейчас, до чего же все это не во время.