Теснее всего сотрудничали две группы механиков, которые обслуживали самолеты. Каждая советская бригада состояла из трех механиков — заместителя старшего механика и двух помощников, — приписанных к тому или иному самолету. Над ними стоял американский старший механик. Другие группы техников, включая операторов радаров и метеорологов, тоже работали в тесном контакте. Некоторых американцев поистине впечатлила высокая квалификация советских коллег. Сержант Франклин Гольцман — тот самый, который в 1958 году, приехав в СССР, получит от КГБ кодовое имя Турист — тогда он был 23-летним парнем из Бруклина, диплом экономиста он получил в Университете Северной Каролины. Он был приписан к базе в Миргороде как оператор радара и работал там вместе с советским лейтенантом, которого называл “блестящим”. “Ему только двадцать семь, и он электротехник, — писал Гольцман домой. — Мы разговорились о музыке, и оказалось, что ему так же, как и мне, очень интересна камерная музыка Бетховена и Шуберта”[113].
Конечно, не все американские и советские военные были столь же образованны и не все настолько разбирались в классической музыке, как Гольцман и его советский друг, но все они находили способы общаться и работать вместе. Американцы сперва скептически относились к умениям советских коллег, ведь советские самолеты едва ли могли соперничать с американскими в техническом плане: в поставки по ленд-лизу “летающие крепости” и “мустанги” не входили. Советские механики часто чувствовали, что американские сослуживцы смотрят на них свысока. “Построить аэродром, обеспечить заправку горючим, подвеску бомб — это русские могут. Но матчасть, сложная современная авиационная техника им не по зубам”, — отзывался о мнении американцев Юлий Малышев, один из помощников старшего механика на базе в Миргороде. Так, по его впечатлениям, американцы оценивали способности советских коллег[114].
Советский персонал был впечатлен инструментом американцев, обилием запчастей, профессионализмом коллег, но при этом себя они считали куда изобретательнее. Малышев изумил своего начальника-американца, когда в одиночку заменил карбюратор, хотя обычно для этой работы требовались несколько человек. Американец одобрил его работу и позвал остальных механиков, в том числе и офицеров, чтобы показать им то, что сделал Малышев. Кроме того, советские граждане считали, что работают с большей самоотдачей, нежели американцы: они поражались, когда те делали перерывы на обед и ужин, не завершив дела. Советские стандарты были иными: механик не мог оставить самолет прежде, чем приведет его в полную боевую готовность. До прибытия в Миргород Малышев как-то раз провел в самолете два дня и две ночи, пока не сделал все что нужно; ел и спал он прямо там[115].
Владлен Грибов, сослуживец Малышева на миргородской базе, бывший заместителем старшего механика под началом американского сержанта по имени Томми, как и его товарищ, считал, что американцы — настоящие профессионалы, но работают “без огонька”, и для них “то, когда дадут поесть, важнее работы”. Учитывая недостаток всего в Советском Союзе в то время, Грибов считал американцев неэкономными и расточительными. “На одном из первых самолетов оказался разорванным внешний чехол носового пулемета, — вспоминал позже Грибов. — Я стал его зашивать. Когда же работа была закончена, Томми, похвалив ее, заметил, что можно было этого не делать, а заменить чехол”. Это было только начало. Грибова в советском техникуме обучили при неправильной работе прибора “разобрать его, диагностировать, прочистить, выточить или заменить дефектную деталь”, — Томми ему это запрещал, причем не раз и не два. В конце концов Грибов просто привык[116].
И Грибов, и Малышев — молодые сержанты, выросшие в Москве, принадлежали к первому поколению, получившему советское образование. Они верили в превосходство политической и экономической системы СССР. “Почти все мы были прочно отпропагандированы — до абсолютной уверенности в правоте, справедливости и «лучшести» нашего строя и дела”, — вспоминал Владлен Грибов, имя которого было составлено из первых слогов имени и фамилии Владимира Ленина. “За нас бояться не надо было: сами могли кого угодно распропагандировать” — вторил Малышев. Видя американскую расточительность и обильный приток не только запчастей для самолетов, но и одежды, карманных фонарей, сладостей, жевательной резинки и других вещей, диковинных для Советского Союза, двое друзей считали это не признаком ущербности советской экономической системы, а влиянием войны.
И все же работа бок о бок с американцами расшатала некоторые убеждения, внедренные ранее в сознание молодых советских механиков. “Мы знали, — вспоминал Грибов, — что в «их» армиях солдатскую лямку тянут рабочие и крестьяне, а буржуи в офицерах ходят”. Но вскоре Грибов узнал, что его начальник-американец, Томми, родился в семье обычного фермера, но земли и техники у его отца было столько, сколько у целого советского колхоза. И все же Томми завербовался в армию и служил не офицером, а простым сержантом. Юные советские техники были потрясены и тем, что американцы держатся с офицерами на равных, не стоят по стойке смирно, приветствуют запросто и то не всегда, носят такую же форму и едят одну и ту же еду. Армия буржуазной сверхдержавы в отношениях между военнослужащими разных званий оказалась более эгалитарной, чем армия первого государства рабочих и крестьян[117].
Грибов жил в стране, объявившей, что окончательно решила национальный вопрос, хотя до сих пор делила своих граждан на разные национальности и некоторые этнические группы обрекала на переселение и коллективное наказание, как это было с немцами Поволжья. Как же он был удивлен, когда понял, насколько многонациональна армия США. Он не мог поверить в то, что Билл Драм, друг Томми, был немцем по происхождению: “Ведь воюем с немцами! А тут — вот он, немец. И, как оказалось, далеко не единственный”. Советская пропаганда не лгала, похоже, только в одном: когда речь шла об отношении американцев к афроамериканцам. На базе не было постоянно приписанных чернокожих солдат. Спустя десятилетия Грибов вспоминал, как пренебрежительно скривились его американские знакомцы, увидев изображение улыбающегося негритенка на жестянке с зубным порошком: советские художники хотели подчеркнуть эффективность порошка, показав контраст белых зубов мальчишки с его темной кожей[118].
Взаимодействие с американцами включало в себя и сотрудничество, и соперничество. Советское командование стремилось показать, что советские солдаты одеты и снабжены так же, как американцы, или по крайней мере не хуже. На смену армейским кирзовым сапогам старого образца, которые носили с тканевыми портянками, пришел новый советский продукт — сапоги из необычайно легкой кирзы. Создатели нового материала даже получили Сталинскую премию за свое изобретение. Впрочем, эти сапоги не шли ни в какое сравнение с американскими ботинками, на которые советские солдаты смотрели с завистью. И все же офицеры-красноармейцы в Полтаве изо всех сил стремились убедить американцев, что сапоги лучше ботинок: удобнее, ноги меньше промокают, брюки не пачкаются… К слову, американские хирурги после встречи с советскими коллегами запросили 400 пар кожаных сапог от поставщиков армии США[119].
И потому советские офицеры авиации и технический персонал, приписанные к полтавским базам, снабжались лучше, чем где-либо еще. Они получали два комплекта формы — неслыханная щедрость по меркам тех лет — и совершенно новое постельное белье. Они гордились тем, что заправляли кровати так, чтобы соломенный матрас, который выравнивали специальной деревянной рамой, сохранял форму весь день. За аккуратностью и чистотой советских бараков и палаток надзирали офицеры, и ее тщательно соблюдали солдаты, которые поражались беспорядку и захламленности в палатках американцев. “Двухъярусные железные кровати заправлены кое-как, вещи валяются где попало. Всюду обертки и упаковки, иллюстрированные журналы, покит-буки”, — с неодобрением вспоминал Грибов десятки лет спустя[120].
А вот американцев, служивших на базах, поразило другое: санитарные условия в столовых. “Оказалось, русские не моют мылом ни посуду, ни утварь, говорят, от этого понос, — писал потрясенный майор Партон. — Вместо этого они используют трехпроцентный раствор соды и пропитанное жиром полотенце”. Американцы забили тревогу уже в апреле 1944 года, когда оказалось, что на кухнях нет никакого охлаждения, а еду хранят в открытых ящиках, не защищенных ни от пыли, ни от мириад мух и прочих насекомых. Советская сторона пыталась улучшить кухни и помещения приема пищи, но это оказалось непросто. В мае Роберт Ньюэлл, офицер медицинской службы США, жаловался на плохую вентиляцию в кухнях, полных дыма от дровяных печей. Другой проблемой были кухонные отбросы и объедки: советский персонал собирал их в огромные деревянные бочки, окутанные зловонием, и сбрасывал в канаву неподалеку от кухни. “Крысы и мыши свободно бегали туда-сюда по всем помещениям столовой”, — писал Ньюэлл в рапорте[121].
Некоторые из американских пилотов отказывались есть, заметив, что работники кухни, посетив туалет, потом не моют руки. Капитан Ньюэлл, которому кровати и постельные принадлежности показались идеальными, насчет туалетов писал, что те пребывают в “прискорбном состоянии”. Ему в июне 1944 года вторил Партон: “Если русские кухни еще можно назвать плохими, то описать словами туалеты невозможно”. Ходить в советские уборные — ряд дыр в полу, временами загаженных, — американцы отказывались, требуя построить новые удобства. Но единственное, что могли предложить советские военные — это построить рядом такую же. Наконец американцы сдались и построили свои туалеты на всех полтавских базах; впрочем, с удобствами в Харькове, Киеве и на других советских базах, где американцы время от времени бывали, они сделать ничего не могли.