I
Итак, во время поездки в Крым, поездки развлекательной и одновременно разведочной, генерал Витт вдруг отправил спешное послание на имя государя Александра Павловича, в котором просил срочной аудиенции. Причём к этому посланию был приложен анонимный донос касательно заговора против российского императора.
Всё это было произведено 3 августа 1825 гола, посреди – повторяю – развлекательной как будто поездки. Чем была вызвана столь незамедлительная отправка письма?
Витт знал о зреющем заговоре как минимум уже года два, и помалкивал. Не предпринимая решительно никаких шагов. И вдруг он прерывает путешествие своё в компании возлюбленной своей Каролины, её мужа, влюблённого в Каролину поэта Мицкевича и агента своего Бошняка, и, не дожидаясь возвращения в Одессу, отправляет письмо императору.
Что-то произошло? Да. произошло. Оказывается, 12 июля 1825 года унтер-офицер Шервуд, служивший при Витте, попросил, чтобы его арестовали и переправили к всесильному временщику графу Аракчееву, обещая поведать последнему о событиях сверхгосударственной важности. И вот об этом-то Витта и известил его адъютант запиской, когда начальник южных воинских поселений плыл в Крым.
Аракчеев был лютый враг и недоброжелатель Витта. Шервуд, обходя своего непосредственного начальника, донёс временщику о заговоре. Всё это означало, что Аракчеев первым доложит императору о тайном обществе. Вот Витт посреди крымской поездки своей и отправил спешное письмо государю с приложением анонимного доноса. Донос был в высшей степени туманный, без имён, но конкретику Витт обещал при личной встрече, причём такую именно конкретику, которая намного должна превзойти информацию от графа Аракчеева.
Витт вообще не мог не взволноваться. Интрига Шервуда-Аракчеева оставляла далеко позади его, отвечавшего пред императором за заговоры. Но Иван Осипович решительно надеялся отыграться, ибо он глубже и основательней был осведомлен об южном и северном тайном обществах, чем Шервуд.
Собственно. Витт и в самом деле отыгрался. В царствование Николая Павловича граф Аракчеев не играл уже никакой роли. А сведения, накопленные Виттом и агентами его Собаньской и Бошняком, новым императором были полностью приняты к сведению. Более того, и Витт и Бошняк получили весьма значительные награды.
II
Поездка в Крым летом 1825 года имела поистине громадное литературное и политическое, даже шпионское, значение. Адам Мицкевич написал тогда свои гениальные «Крымские сонеты», а генерал Витт, благодаря Собаньской и Бошняку, сумел наконец-то узнать немало существенного о польском тайном движении. Между прочим, в поездке той, кроме брата Каролины Генрика, участвовал ещё и Юзеф Грушецкий, член Патриотического общества.
Витт давно уже имел виды на этого Грушецкого и явно во время крымской поездки самолично его обрабатывал.
Путешествие на яхте «Каролина» летом 1825 года во многих отношениях имело целью своей разоблачение польского тайного движения. Чего-то в этом направлении Витт, без всякого сомнения, достиг, как раз благодаря усилиям своим, Собаньской и Бошняка.
Но царю осенью 1825 года Витт, как считают некоторые исследователи, донёс лишь о российских заговорщиках (будущих декабристах). Потом же он заболел, а потом умер царь.
Почему же Витт умолчал о поляках? Если только умолчал, аудиенция ведь была устной и без свидетелей.
Если он всё-таки умолчал, то отнюдь не потому, что собирался спасать польских подпольщиков, а только потому, что хотел дождаться момента, чтобы их предать всех до единого, целиком.
Витт ни в коей мере не сочувствовал планам поляков отделить Польшу от России, вообще менее всего думал о возрождении великой Польши. Граф был совершенно сын своей матери, и он всегда представлял царство польское под пятой России и видел свою роль в решительном служении Романовым.
Мать Витта заслужила страшную ненависть поляков, а он со всею последовательностью, на какую только был способен, продолжал её дело, когда Софья Потоцкая являлась дипломатическим агентом князя Григория Потёмкина.
И оба августейших брата (Александр и Николай Павловичи) в полной мере оценили рвение Витта. Они превосходнейшим образом понимали, что он – сын своей матери, и даже рассчитывали на это.
Приложение. Адам Мицкевич
Из хронологической канвы моей жизни: 1825 год, Одесса
За участие в тайном обществе филломатов я был заключён в Виленский тюремный замок и находился в оном до конца октября 1824 года. Выпущен я был со следующим аттестатом: «Десять человек филоматского общества, кои посвятили себя учительскому званию, не оставляя в польских губерниях, где они думали распространить безрассудный польский национализм посредством обучения, предоставить министру народного просвещения употребить по части училищной в отдалённых от Польши губерниях, впредь до разрешения им возвратиться на свою родину».
Итак, я был отдан в распоряжения академика Шишкова, коий занимал тогда, по счастью, пост министра народного просвещения. Сей Шишков, имевший тогда и имеющий теперь славу злостного обскуранта и гонителя западного просвещения, принял меня в высшей степени милостиво (я находился в Петербурге с ноября 1824 по январь 1825 года).
Министр, учтя моё пожелание, направил меня и филолога-классика Осипа Ежовского в распоряжение дирекции Ришельевского лицея, в Одессу.
В ту пору Ришельевский лицей был отдан в непосредственное управление генерал-лейтенанту графу Ивану Витту. Шишков вручил мне объёмистый пакет на имя графа Витта, в коем находилось рекомендательное письмо и предписание касательно определения меня и Ежовского в состав преподавателей Ришельевского лицея.
Января 7 дня 1825 года я и Ежовский отправились из Петербурга. С нами был ещё и Франтишек Малевский, получивший назначение в канцелярию Новороссийского губернатора. Путь был ужасающим и занял он целый месяц. Причём, я и Ежовский, в отличие от Малевского, направлялись не в Одессу, а в Елизаветоград, где был штаб Витта, как начальника южных военных поселений.
В середине февраля (а именно 14 числа) мы были уже в Елизветграде. Любезнее того приёма, который оказал нам граф, трудно даже вообразить. Он встретил нас, как самых дорогих гостей, чуть ли не ближайших родственников. Но вот что занятно: Иван Осипович ожидал нашего приезда как минимум месяц, но относительно возможных вакансий ничего точного сказать не мог.
И ещё. Будущий душитель польского восстания 1831 года рекомендовал себя нам как исключительного польского патриота. И поначалу мы не разобрались, что к чему. Горячий, даже страстный приём, признаюсь, произвел на нас впечатление.
Тут же, в нашем присутствии, Витт отправил в правление Ришельевского лицея бумагу, составленную в самом категорическом тоне.
Теперь-то я уверен, что Витт не просто заранее подготовился к нашему появлению, но ещё предупредил, что работу нам ни в коем случае не давать, ибо политически исключительно подозрительны. Но тогда ничего такого мы даже подозревать не могли.
Вот текст той бумаги (граф ознакомил нас с её содержанием, и я, в силу превосходной своей памяти, тут же выучил его наизусть): «Я предлагаю правлению сделать немедленное распоряжение о предоставлении Ежовскому и Мицкевичу соответственно знаниям и способностям кафедр в лицее. Я полагаю, что Ежовский и Мицкевич с пользою могут преподавать уроки древних языков; впрочем, правление не оставит войти в соображение, какие предметы можно именно им предоставить…»
Я и Ежовский отправились в Одессу, полные надежд, буквально парящие на небесах. Мы уже считали себя в числе профессоров Ришельевского лицея.
Февраля 17 дня 1825 года мы прибыли в Одессу и прямиком заехали в лицей. Нам дали квартиру и стол. Февраля 19 дня состоялось заседание правление, на котором было рассмотрено предписание Витта. И тут выяснилось, что вакантных мест для меня и Ежовского нет.
Это была катастрофа. Но то, что всё было спланировано заранее хитроумным Виттом, мы в тот момент и помыслить не могли.
А квартиру и казённый стол в лицее нам оставили. Якобы мы должны были ожидать вакансий. И мы остались, опять же не догадываясь, что поместили нас в лицее, предоставив дармовые квартиры (а жильё в Одессе страшно дорого) с одною только целию – так легче было иметь за нами наблюдение.
Осознание всего этого пришло к нам слишком поздно.
Витт принимал нас наирадушнейшим образом, и самолично повёз нас в блистательный салон Каролины Собаньской, бывший как бы его домом.
В этом салоне я отогрелся озябшей душою своей. Там всегда было много наших, то бишь поляков, и говорили они прямо, открыто, обличая царизм и несправедливую его политику. Лишь потом (и слишком поздно) я узнал, что у салона были свои уши, и уши эти были немного полицейского свойства.
А тогда, захаживая к Собаньской, опытной кокетке, опасной и обольстительной, невыразимо прекрасной, я испытывал истинные миги счастья, не постигая ещё тогда, что постоянно нахожусь под постоянным присмотром у проклятого Витта, и что граф знает буквально обо всех вольных речах, раздававшихся в салоне.
Одновременно за мной установил надзор и новороссийский губернатор Воронцов, но делалось это скорее для проформы, спустя рукава. А вот Витт, напротив, был неутомим совершенно, обхаживал меня неустанно и таки завлёк меня в сладчайше-ядовитые свои сети, при этом всё время обещая работу в лицее, коей я так и не дождался.
Потом, я, кстати, узнал (от Собаньской, между прочим), что существует особое распоряжение: в штат преподавателей Ришельевского лицея меня и Ежовского ни в коем случае не брать. Каролина показала мне предписание, в коем прямо было сказано: «кандидатов и профессоров Виленского университета, выписанных оттуда по последним происшествиям, не определять в Ришельевский лицей и вообще в южные провинции, но в самые внутренние, как-то: в Пермскую, Вятскую, Вологодскую и прочие».
На 12 ноября 1825 года мне была выписана подорожная, и я опять отправился в путь, теперь он лежал в Москву.
А ещё до этого, где-то в середине октября, Витт вдруг сообщил мне, что московский военный губернатор князь Димитрий Голицын милостиво согласился взять меня в штат своей канцелярии. Граф при этом добавил, что это именно он добился перевода моего в Москву, спася меня от Перми или Вятки.
Так я распростился окончательно с заманчивой идеей стать профессором Ришельевского лицея и жить в Одессе, где так чудесно и где столько милых, интересных, близких мне людей.