У нас в Киеве, как и везде, с жадным удовольствием читают «Историю государства Российского», – с удовольствием и признательно-стию за долговременный труд, предпринятый почтенным автором, дабы, смело повторю слова его – сделать Российскую историю известнее для многих даже и для строгих судей его. Что имели мы до сих пор со времени появления наук в России? Простые выписки из летописей различно понимаемых, выписки более или менее многословные, без соображений, без исторической критики. Даже на Ломоносова в его Российской Истории смотри с любопытством единственно как на великого человека: как основатель Петрополя и с повелительным скипетром в деснице и с орудием хирурга для нас равно чудесен. Без сомнения, материалы исторические доныне ещё не собраны, не изданы, не очищены критикою; но в последние шестьдесят лет одни иностранцы сколько сделали полезного для истории нашего Отечества, хотя большею частию трудились для посторонней цели! Если прибавить, что историограф пользовался такими пособиями и средствами, которые для прочих любителей отечественных древностей недоступны; если прибавить, наконец, что пленительный талант его многих заохотит ко чтению давно ожиданной истории: тогда всякий согласится со мною, что важный труд сей будет иметь полезное влияние на умы и что каждый благомыслящий сын России должен принять его с чувством признательности. Вот моя мысль, вот мысль многих наших знакомых. Но отдавая должную справедливость труду и таланту, я весьма не согласен с закоренелыми поклонниками, которые хлопочут о том единственно, чтобы божок их всем и каждому казался совершенен, непогрешителен, как тибетский Далай-Лама. Такое смирение, весьма странное в сём случае, может быть ещё и весьма вредным для успехов здравой словесности. Она не терпит ни олигархии, ни деспотизма: благоразумная свобода есть стихия, которою живёт она и без которой мертвеет. Либеральные правила суть краеугольный камень литературной конституции у всех образованных народов, во всех странах просвещённых. Там журналисты дают отчёт о выходящих в свет книгах, предлагая о них суд свой, который, по крайней мере, занимает публику, показывает ей предметы с разных сторон, даёт пищу её любопытству. Чем важнее сочинение, тем скорее узнают о нём любители чтения, тем быстрее сообщаются или отталкиваются мнения, тем более в умах жизни, движения, тем более побудительных причин к новым розысканиям. А у нас? Вышла «История государства Российского», и тотчас господа редакторы журналов, каждый в свою очередь, отдали честь ей высокопарным приветствием, как военные караулы мимо едущему генералу отдают честь играни-ем на трубах или барабанным боем. Генерал проехал, и всё затихло. Ни один из редакторов не взял на себя труда, прочитавши творение, сказать что-нибудь дельное, полезное или хоть занимательное для публики (если не для автора, ибо он может и не читать рецензий)! А что причиною сему? Конечно, не лень тех редакторов, которые хотели бы сказать свои мысли о книге, предложить свои суждения, заметить ошибки и показать источник оных; нет, а закоренелая привычка некоторых читателей к первым впечатлениям. Или лучше скажу, их собственная лень, не дозволяющая им немного приподняться, посмотреть вокруг себя на все стороны, сравнить предметы одни с другими, подумать о том, что было прежде и что впредь быть может. Кому приятно видеть вокруг себя нахмуренные лица? Отчасти по сей причине наша критика ищет себе лёгкой добычи, или сбирает плоды с одного невежества, как говорит Батюшков, в досаде на лень журналистов. Ты сам уведомлял меня о литературном гонении на Мерзлякова за то, что разбирая сочинения Сумарокова, Хераскова, Озерова, он дерзнул найти в них между прочим слабые места и недостатки. Вот награда мужеству! Его же за этот мнимый грех назвали естетиком, и разборы его сочинений естетическими! Как, неужели сим знаменитым покойникам, неужели же почтенным теням их нужно притворство наше и ласкательство, ко вреду здравого вкуса? Находясь в обиталище жизни бесконечной, они более не требуют фимиама похвал суетных и ничтожных, и если желания их простираются до юдоли здешнего мира, то без всякого сомнения клонятся ко благу той республики, в которой оные подвижники были деятельными, полезными и знаменитыми гражданами.
Нет, я не люблю такого мучительного принуждения; я желал бы, чтобы редакторы журналов имели более уважения истинного к достопамятным феноменам в нашей литературе. Долго ли одни иностранцы будут провозвестниками и судиями авторских произведений нашего Отечества! Не снесу, не стерплю, не допущу, и на первый случай, к стыду столичных ваших журналистов, примусь рассматривать предисловие к «Истории государства Российского», в котором многие места восхищают мою душу, но где также есть кое-что вовлекающее слабую голову мою в соблазн критикования. Ты первый получишь писание моё с полным правом напечатать его где угодно, хотя бы то было в Калькуттских журналах или Пекинских придворных ведомостях. Vale et me ama [Будь здоров и люби меня (лат.)].
P.S. Не забудь же об изящных искусствах; а иначе страшись моего… молчания.
Михаил Александрович Дмитриев
Охотник до журнальной драки,
Сей усыпительный зоил
Разводит опиум чернил
Слюною бешеной собаки.
Журнал Каченовского «Вестник Европы» во многом походил на сегодняшний интернет. Ругань, ники, за которыми скрывается невесть кто, необъективные мнения, предвзятость и вечный «спор славян между собою». Впрочем, и остальные периодические издания нисколько не отставали от детища Михаила Трофимовича. В одном из номеров «Вестника» была опубликована статья «Второй разговор между классиком и издателем „Бахчисарайского фонтана“» за подписью некоего «N». Текст был направлен против Петра Вяземского, также анонимно предварившего пушкинскую поэму своим предисловием: «Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова». Статья в «Вестнике Европы» чрезвычайно разозлила Пушкина, и он ответил гневной эпиграммой, полагая, что под таинственным «N» скрывается сам Каченовс-кий, уже поднаторевший на филиппиках в адрес поэта. Пушкин часто ошибался в намерениях и деяниях тех, кого недолюбливал или же воспринимал враждебно. Ошибся он и на этот раз. За неприятельской буквой «N» скрывался вовсе не Каченовский, а Михаил Александрович Дмитриев, поэт, литературный критик и переводчик.
М. А. Дмитриев
Почти вся жизнь Дмитриева прошла в Москве. Здесь он окончил Благородный пансион и университет, здесь же началась его творческая деятельность как критика и поэта.
Подобно Козьме Пруткову, родившемуся сразу пятидесятилетним и немедленно приступившим к печати, Дмитриев, оказавшись в Москве, тотчас же заявляет о себе дебютным переводом жизнеописания Плиния Младшего. Будучи студентом Каченовского, он не только сотрудничает с его журналом, но и окружает себя группой единомышленников, которых Грибоедов язвительно называл холопами «Вестника Европы». Хотя сами «холопы» во главе с Дмитриевым считали себя людьми вполне свободными и прогрессивными, объединившимися в «Общество громкого смеха» исключительно во имя общей пользы, по примеру петербургского «Арзамасского Общества Безвестных людей», нацеленного на обновление русской литературы. Вообще-то Дмитриев привечал всё, что подчёркивало его статус и общественное значение. Даже в творчестве Михаил Александрович не мог обойтись без лишнего напоминания о том, что он не просто бесхозный литератор, пусть и создавший свой собственный кружок, а член «Общества любителей российской словесности», являвшегося на тот момент аналогом современного писательского союза. А когда в Петербурге набрал значимость и вес другой литературный союз – «Вольное общество любителей российской словесности», Дмитриев не поленился похлопотать за себя и в столице, дабы обязательно оказаться в передовом литературном объединении.
Журнал «Вестник Европы», с которым тесно сотрудничал М. А. Дмитриев, публикуя там свои статьи и стихи
Любопытно, что Пушкин вовсе не испытывал подобных стремлений. Знали об этом и его друзья. Когда Плетнёв заявил председательствующему в «Вольном обществе любителей российской словесности» Фёдору Глинке, что неплохо бы было пополнить компанию Дельвига, Кюхельбекера, Баратынского и Рылеева ещё и Пушкиным, Глинка решительно отклонил это предложение. «Овцы стадятся, а лев один ходит», – таков был ответ бывшего адъютанта при генерале Милорадовиче. Глинка, правда, тоже заслужил пушкинской эпиграммы, а в знаменитом «Собрании насекомых» и вообще был упомянут первым, но Фёдор Николаевич на живого классика не обижался, или же Вяземский, хранящий пушкинские сатиры, так и не ознакомил с ними «Кутейки-на в эполетах».
Дмитриев любил называть себя «антикварием литературных наших дел» и, судя по отзывам современников, «антикварием» был хорошим. Наверное, оттого, что умел верно подметить и ощутить в литературе веяние времени, его почерк, его характер. «Всякий просвещённый человек знает, что литература изменяется с ходом времени; что она не только не может стоять на одном месте, но и не должна», – писал Дмитриев. И вряд ли бы он мог повторить вслед за Пушкиным, что поэзии полагается быть немного глуповатой. Как знаток философии, Дмитриев в поэзии видел, прежде всего, мысль, а уже после ритм, музыку, звучание. Пушкин же отдавал приоритет «звукам сладким» и «молитвам» к своему гению, где мысль являлась лишь поводом для пробуждения вербальной стихии, рождавшей эти «сладкие звуки». Языковую гармонию, в которую был погружён Пушкин, Михаил Александрович называл «волной», но «волновую природу» поэзии он признавать не хотел. И в этом состояли основные претензии Дмитриева к великому поэту. Пушкин на подобные замечания обычно не отвечал, возможно, отдавая им некоторую справедливость. Но за Пушкина через сто лет ответит Александр Блок, определив назначение поэта в обуздании языковой стихии посредством звуковой соразмерности и стихотворного ритма, когда ценностная значимость текста определяется не столько мыслью, сколько самой этой неизъяснимой «волной». Дмитриев в своих произведениях опирался исключительно на мысль, на резон, на факт, а не искал в стихах блоковского «подтверждения витания среди нас незыблемого Бога, Рока, Духа…» В таком подходе к творчеству Дмитриев развивался и совершенствовался, подойдя, в конце концов, почти вплотную к поэзии Некрасова, с её простотой, прямотой и «мужицкой правдой», чурающейся любой метафизики.