Забытый раёк — страница 2 из 13

у молодости в горсти капля свободы.

Приносит вздохи Альгамбры и Лохнагара

в литературный вечер рокот гитары.

Смешав с искусственным светом вечные тени,

над очарованным залом стоят на сцене

в мечтах неопределенных, в рубашках мятых

два альбигойца конца шестидесятых.

«Было давно? — Длится и днесь...»

* * *

Было давно? — Длится и днесь.

Вы уже там? — Мы еще здесь.

Виден ли створ? — Слышен из шхер.

Шепот и плеск? — Музыка сфер.

Воды поют? — Даже роса.

На голоса? — На голоса!

«Живя во власти Льва, ночного Зодиака...»

* * *

Живя во власти Льва, ночного Зодиака,

где сырость норовит вползти по складкам в плед,

когда не протоплю, я мерзну, как собака,

в ледащем свитерке из пролетевших лет.

Вернулся на чердак полет летучей мыши,

и снова мимо троп грядет шуршащий ёж,

в салазках домовой в час ночи едет с крыши,

по стыкам старых стен прокатывая дрожь.

Вступают в диалог сверчок и древоточец,

так много стало звезд, что не хватает глаз,

и к четырем утра на сне сосредоточась,

уходят цвет веранд и полусвет террас.

ГОРОДСКОЙ РОМАНС

Шел я с Дульной на Курковую,

а когда совсем продрог,

ветер сдул шапчонку новую

на крещатике дорог.

Я бежал за ней обочиной

по Затворной, Межевой,

от Прикладной, чуть подмоченной,

до дождливой Ложевой.

И у дома деревянного

в безымянном тупике

меня встретила румяная

с моей кепочкой в руке.

Приусадебными вспольями

в дом вела она меня,

самоварными угольями

безоружного пленя.

За пороховою мельницей

и живу теперь я с ней,

с кружевницей, рукодельницей,

оружейницей моей.

За ложбинкой подкалитною

я на девок не гляжу,

и теперь на Дроболитную

по Лафетному хожу.

ПУТЕШЕСТВИЕ

Нине Буториной-Васильевой

Подружка детства! Рея, греки

тебе друзья — да Магеллан

с Колумбом. Не земные вехи,

не горы, долы или реки,

нас разделяет — океан.

По воле Божией перечить

судьбе самой — суровый дар.

Какие звезды в этот вечер

вдоль побережий и наречий

земной просматривают шар?

Стихии первозданной блики

корабль твой пестуют во мгле,

когда твой родственник великий

глядит задумчиво из книги,

раскрытой на моем столе.

Уснул, в Атлантику вплывая,

твой сын у жизни на краю.

На зыби — зыбка вековая,

неслышно качка килевая

лепечет: баюшки-баю.

Как рыбка, спит над Атлантидой

больной младенец. Глубина,

след женский на воде, из виду

пропавший, шепот нереиды,

ночь, океан, фонарь, волна.

В мой день влилась печали йота,

ночная капелька чернил,

промеры недоступны лоту,

просторы перешли в высоты,

мы стали точками мерил.

Светило из воды вставало,

чтоб в воду кануть ввечеру,

смерть от младенца отступала,

а небо пересоставляло

свой звездный атлас на юру.

Где весь июнь заря алела,

а полночь мчалась без весла,

на водах древнего предела

Млекопитательница пела,

Путеводительница шла.

Всё плыло — сутки, зодиаки,

вода нейтральной полосы,

мальки, русалки, сны, каяки,

а день и ночь меняли знаки

в игре в песочные часы.

И каждый океанский атом

вбирала в донные поля

(всё — с Ниагарским водопадом,

Невой, Босфором и Евфратом)

двухполушарная Земля.

Подружка детства! светом выткан

мелка след юрский на доске,

туманность скручена в улитку,

и ты напишешь мне открытку

на корабельном ветерке.

«Они были из тех гостей, что уходят рано...»

* * *

Они были из тех гостей, что уходят рано,

не успев засидеться, забыть, для чего пришли,

Альбионовы правнуки в старых плащах тумана,

в чьих глазах морская волна с полосой земли.

Эта стать с прямой спиною сродни геройству

быть собою там, где чужие и где свои,

оставаясь самой любовью, что, в общем, свойство

всех известных и всех безвестных из их семьи.

И пока нам дано вспоминать, потеряв из виду,

за бокалом Аи, за тропою ночных рябин,

они вовремя возвращаются в Атлантиду,

подымающуюся к случаю из глубин.

Они были из тех, которыми удостоен

город, им вслед вздыхающий неспроста

парой дышащих иорданских черных промоин

накануне Крещенья у Охтинского моста.

«В колониальной нашей лавке...»

* * *

В колониальной нашей лавке

давно провалены все явки,

все перепутаны пароли

на этикетках,

сидят ночные чак-мооли

в злаченых клетках;

квакушки,птицы и собаки —

сплошные символы и знаки,

и всякий идольчик точеный

необорим, как кот ученый

из дебрей Явы,

а уж турусы на колесах —

одна растрава.

Тома с банановой бумагой

сродни искусам,

и я томлюсь туземной тягой

к стеклянным бусам.

Но всё мне тут не по карману,

резьба кальяна,

ни бондиана, ни гондвана,

аргентум серег и солонок,

лишь бубенцов дешевых пара

да керамический слоненок

с Мадагаскара.

«Град святого Петра, тебя выбелил град...»

* * *

Град Святого Петра, тебя выбелил град,

обесцветили высолы красных бригад,

невеселых побелок,

где в созвездье Весов и в созвездье Часов

запирается твой солончак на засов

двух ржавеющих стрелок.

И не то чтоб Дидим, а почти побратим,

блудный брат в друга, в гостя легко обратим

в твоих тайных карталах;

в них палаткою в храме застыл Севморпуть,

вмерз в пространство, которого не развернуть

перекройкой кварталов.

Но ты все-таки длишься молвою из уст,

тенью порскаешь вдруг из куста или в куст,

прорастаешь в забытом газоне искусств,

не сдающийся клевер;

не тебе своё «never!» кричит воронок,

стае вечных гусей, ее вектору в срок

перелета на север.

«Горит, как солнце, центр земной...»

* * *

Горит, как солнце, центр земной,

а солнце катится как с кручи,

и в колбе светится цветной

гомункул доктора Петруччи.

Пылает тигельным огнем

ртуть, этот пункт шкалы прокатный,

и брезжит за моим окном

пейзаж чеканный и закатный.

«Наговорили, что плоть излучает какое-то поле...»

* * *

Наговорили, что плоть излучает какое-то поле,

наговорили, что наши границы — размыты.

Милый, с чем смешаны мы и кто мы с тобою

в этих объемах кубизмом одетого быта?

Перышко вечное! Строчки под пальцами кружат.

Кисть невеликая! Краски стекают — картиной.

Милый, такая судьба нам: в жару или в стужу

между вещами и ветром служить серединой.

Ночь очевидна и невероятна трикратно,

всё в ней охота на лис и волна по сувою.

Милый, смотри, как над нами плывут безвозвратно

Сфинкса лицо, облака и луна над Невою.

ИЗ ЦИКЛА «ДРИАДА»(«Робкое дерево, робкое тело...»)

Ларисе Ёлкиной

Робкое дерево, робкое тело,

хрупкое телево, кроткое дево,

талово тулово, плоти кувшин,

грусть сокрушающий лепет крушин,

знак пограничного племени, чадо

думы людской и цветущего сада,

овеществление книжных тирад,

простолюдинка древесных триад —

дриада.

«Три осуществленных мира...»

* * *

Три осуществленных мира,

утроенье бытия:

новорожденное солнце,

приостывшая планета,

хладнокровная луна.

Трех времен разброд по нитке,

три орбиты разрывают

безвоздушное пространство

на неравные куски.

Солнце греет мне виски,

холодит луна затылок,

а планета дарит хлеб,

затаив в середке пламя.

Солнце правит пьесой утра,

у планеты роль дневная,

а вечерняя досталась

зачарованной луне.

Ночь таит четвертый образ,

безголосый и безликий.

«Лосиная шкура на крыше сарая...»

* * *

Лосиная шкура на крыше сарая,