Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной? — страница 11 из 41

Я понимаю, что мое поведение не было идеальным, но моя мать пребывала в убеждении, что я одержима демоном, а директриса носила траур по Шотландии. В такой обстановке трудно оставаться нормальной.

Каждое утро я сама поднималась, чтобы пойти в школу. Мама оставляла мне миску хлопьев и молоко в термосе. Холодильника у нас не было, да большую часть года он нам и не был нужен – в доме была холодина, на улице была холодина (север есть север), а когда мы покупали провизию – мы ее съедали.

Миссис Уинтерсон рассказывала о холодильниках страшилки – они испускали газ, от которого у вас начинала кружиться голова; мыши забирались в мотор и гибли там, а потом крысы, привлеченные дохлыми мышами, тоже забирались в мотор... дети залезали внутрь холодильника, дверца захлопывалась, и они не могли выбраться – она лично была знакома с семьей, чей младший отпрыск залез в холодильник во время игры в прятки и замерз насмерть. И пришлось им размораживать холодильник, чтобы его оттуда добыть. После этого городской совет отобрал у них остальных детей. Я все думала, почему совет просто не отобрал у них холодильник.

Каждое утро я спускалась вниз, раздувала огонь и читала оставленную мамой записку – она всегда оставляла мне записку. Начиналась она с вечного напоминания об умывании – РУКИ, ЛИЦО, ШЕЯ И УШИ, а потом шло наущение из Библии, например, "Ищите Господа". Или "Бодрствуйте и молитесь".

Наущение каждый день было разным. Части тела, которые нужно вымыть, оставались прежними.

Когда мне было семь, у нас появилась собака, и мне нужно было выгулять ее вокруг квартала и накормить до того, как я уйду в школу. Так что список дел стал таким: УМЫТЬСЯ, ПОГУЛЯТЬ, НАКОРМИТЬ, ПОЧИТАТЬ.

В первые школьные годы на обед, как на севере называют время ланча, я возвращалась домой, потому что начальная школа была буквально за углом. К тому времени мама уже была на ногах, и мы ели пирог, горошек и читали Библию.

Позже, когда я перешла в среднюю школу, располагавшуюся дальше, я перестала приходить домой на обед – это означало, что я перестала обедать вовсе. Мама не желала, чтобы к нам приходили проверять наше материальное положение, так что школьные обеды мне не полагались, а денег на покупку еды у нас не было. Обычно я брала с собой пару ломтиков белого хлеба и кусочек сыра, вот и все угощение.

Никто не считал, что это что-то из ряда вон выходящее – да оно таким и не было. Вокруг было полно детей, которые питались не должным образом.

Должным образом мы питались по вечерам. У нас был небольшой огородик, и мы выращивали отличные овощи. Мне нравилось этим заниматься – и до сих пор нравится, я нахожу в этом тихое, неспешное удовольствие. Еще у нас были куры, а значит, и яйца. Правда, мясо мы могли себе позволить только дважды в неделю, поэтому нам постоянно не хватало белка.

По четвергам вечером мы ели вареный лук или вареную картошку с огорода. Папа получал зарплату по пятницам, и к четвергу в доме не оставалось денег. А зимой, когда нечем было заплатить за электричество и газ, счетчики замирали, и нам приходилось есть недоваренные лук и картошку при свете керосиновой лампы.

На нашей улице все так жили. Сидеть без света и тепла по четвергам было обычным делом.

У нас не было машины, не было телефона, не было центрального отопления. Зимой стекла в окнах покрывались льдом изнутри.

Мы все время мерзли, но я не припоминаю, чтобы мы из-за этого беспокоились. Но у моего отца, когда он был маленьким, даже носков не было, так что прогресс затронул хотя бы наши ноги, если не все остальное.

У нас была печь, которую я научилась растапливать, когда мне было пять – сразу же после того, как мы вернулись из дедушкиного дома с центральным отоплением в свой продуваемый ветрами сырой домик в ряду таких же. Отец научил меня разводить огонь, и я ужасно гордилась собой и своими обожженными пальцами и опаленными волосами.

У меня была задача – скручивать жгуты из бумаги, вымачивать их в керосине и складывать в жестяную коробку с плотно закрывающейся крышкой. Отец собирал лучину и щепал ее топориком. Когда к нам приходил угольщик, он оставлял маме мешки с мелким углем, почти пылью – и не брал с нее денег, потому что когда-то был не прочь на ней жениться. Она рассматривала это как оскорбление ее моральных качеств, но уголь брала.

Когда мама ложилась спать – а делала она это около шести утра – то подбрасывала в печь угольной пыли, и пламя тогда тлело тихо и ровно, а угля как раз хватало до семи тридцати, когда вставала я и раздувала огонь заново.

Всю ночь мама сидела и слушала радиопередачи, тайно транслировавшие Евангелие за железный занавес, на Советскую Россию. Она пекла, шила, вязала, штопала и читала Библию.

Она была очень одинокой женщиной. Одинокой женщиной, которая страстно хотела, чтобы хоть кто-нибудь ее понимал. Думаю, я ее поняла, по-настоящему поняла, но было уже поздно.

Или нет?

Фрейд, один из величайших мастеров рассказывать истории, знал, что прошлое не застыло в том смысле, который предполагается линейным течением времени. Мы можем вернуться. Мы можем подобрать то, что обронили. Мы можем исцелить то, что было сломано другими. Мы можем поговорить с умершими.

Миссис Уинтерсон оставила после себя то, что не смогла, чего не сумела сделать.

В частности, у нее так и не получилось сделать дом – Домом.

Румынский философ Мирча Элиаду говорит о понятии дома – в онтологическом и географическом смысле – называя дом "сердцем мироздания", и это великолепно сказано.

Дом, говорит он нам, есть пересечение двух линий – вертикальной и горизонтальной. На одном конце вертикальной плоскости расположено небо или мир горний, а на другом – мир мертвых. А в горизонтальной плоскости происходит движение этого мира, движемся вперед-назад мы сами и многочисленные другие его обитатели.

Дом есть место упорядочения. Место, где порядок вещей собирается воедино – живые и мертвые, духи предков и нынешние жители; место, собирающее и гасящее все колебания.

Покинуть дом возможно лишь в силу того, что у вас есть дом, из которого можно уйти. И ваш уход означает не просто географическое или пространственное отделение, нет, это разделение эмоциональное, хотите вы того или нет. Навсегда – или с возвратами.

Для беженцев, для бездомных отсутствие этой критически важной координаты в своем позиционировании имеет серьезные последствия. В лучшем случае с этим удается справиться, каким-то образом решив проблему. В худшем – перемещенное лицо в буквальном смысле не понимает, где находится путь наверх, потому что у него нет точки отсчета. Компас теряет смысл, если на нем не указан север. Дом – это намного больше, чем место, где можно укрыться, дом – это наш центр тяжести.

Кочевые народы учатся возить свои дома с собой – и знакомые объекты вновь и вновь расставляются или воздвигаются на каждом новом месте. Когда мы перевозим дом, мы забираем с собой невидимую идею дома – и это очень мощная идея. Психическое здоровье и эмоциональная целостность не требуют от нас оставаться в том же самом доме или на том же самом месте, но они требуют прочной внутренней конструкции – а она строится частично и на том, что происходит снаружи. Внутренняя и внешняя части нашей жизни являются оболочкой, в которой мы учимся жить.

С домом у меня были проблемы. В нем не было упорядоченности, и он не давал ощущения безопасности. Я ушла из дома в шестнадцать, и с тех пор постоянно переезжала, пока наконец, едва ли не случайно, обнаружила и выделила для себя два места, оба непримечательные, одно в Лондоне, другое – в деревне. Ни в одном из этих домов я никогда ни с кем вместе не жила.

Я не особо этому рада, но когда я по-настоящему жила в паре, то мне удавалось справляться с этим в течение тринадцати лет только благодаря тому, что у меня было много своего, отдельного пространства. Я не грязнуля, я организованный человек, я с удовольствием готовлю и убираю, но мне трудно переносить чье-либо присутствие. И я бы очень хотела, чтобы все было иначе, потому что я бы очень хотела жить вместе с тем, кого люблю.

Я просто не думаю, что знаю, как это сделать.

Так что лучше принять мою не совсем адекватную тягу к отстраненности и личному пространству.

Миссис Уинтерсон никогда не уважала моего личного пространства. Она шарила в моих вещах, читала мои дневники, мои блокноты, мои рассказы, мои письма. В доме я никогда не ощущала себя в безопасности, а когда она вынудила меня уйти, я почувствовала себя преданной. Ужасное, болезненное ощущение того, что этот дом так и не стал моим – и уже никогда не станет, сейчас смягчается тем фактом, что теперь мои дома принадлежат мне, и я могу приходить и уходить, когда и как мне заблагорассудится.

У меня никогда не было ключа от дома на Уотер стрит, так что возможность прийти домой сводилась к тому, впустят тебя туда или нет. Я не знаю, почему я до сих пор так люблю ступеньки – это извращение какое-то, если учитывать, сколько времени я провела, сидя на них, но две части дома, которые были значимыми для меня в Аккрингтоне, до сих пор остаются такими, без которых я не могу обойтись.

Это порог и очаг.

Мои друзья шутят, что я ни за что не закрою дверь, пока не будет официально объявлено, что пора идти спать или в кухню не начнет залетать снег. Самая первая вещь, которую я проделываю, когда утром поднимаюсь с постели – открываю заднюю дверь. А потом, если на дворе зима, я развожу огонь.

Долгие часы, которые я просиживала на пороге, наделили меня способностью ощущать пограничные пространства. Мне нравится, когда кошки любят пребывать наполовину внутри и наполовину снаружи, быть дикими – и прирученными одновременно. Я тоже дикая – и прирученная. Я домашний зверь, но только если дверь остается открытой.

И я полагаю, что в этом и кроется разгадка – никто и никогда больше не закроет меня внутри, никто не оставит у закрытой двери снаружи. Моя дверь открыта, и открываю ее я.

Порог и очаг – это мистические пространства. В истории нашего мифа у них обоих есть священное и церемониальное значения. Пересечь порог означает войти в другой мир – в тот, что внутри или в тот, что снаружи – и мы никогда не можем знать наверняка, что на самом деле расположено по ту сторону двери – до тех пор, пока не откроем ее.