Зачем мы бежим, или Как догнать свою антилопу. Новый взгляд на эволюцию человека — страница 3 из 46

«Энциклопедия бега» (The Complete Book of Running) Джима Фикса завершается такими строками:

Я думаю, что в беге вовсе нет ничего особенного, напротив, он вполне обычен. Это другие состояния какие-то особенные, поскольку они отрицают привычный нам способ чувствовать. Что касается нас, бегунов, я думаю, что мы возвращаемся назад, к истокам человеческой истории. Мы испытываем то же, что испытывали наши предки десять тысяч лет назад, питаясь фруктами, орехами и овощами, держа в тонусе сердце и легкие благодаря постоянному движению. Мы – что редко случается с нашими современниками – восстанавливаем родство с древними людьми и даже с далекими предками из дикой природы.

Несколько лет назад в Национальном парке Матопос (ныне Матобо) в Зимбабве мне представилась редкая возможность испытать это чувство родства с древними бегунами, о котором говорит Фикс. Я был в исследовательской поездке, изучал, как температура тела влияет на двигательные и боевые характеристики жуков-навозников.

На гряде холмов, где скальные обнажения покрыты невысокой травой, я увидел и почуял запах белых и желтых цветов акаций, вокруг которых роились пчелы, осы и яркие жуки-бронзовки. Жирафы мирно объедали плоские верхушки акациевых деревьев. Бабуины и антилопы-импалы группами бродили по миомбо[5]. В определенное время года в таком пейзаже можно увидеть десятки тысяч антилоп гну и зебр, грохочущих в своих масштабных миграциях. Слоны и носороги топают, как доисторические гиганты. По счастливому стечению обстоятельств я заглянул под одну довольно неприглядную маленькую нависшую скалу и был поражен увиденным.

На стене под навесом была запечатлена вереница маленьких бегущих человечков с руками и ногами в виде палочек. Они держали тонкие луки, колчаны и стрелы. Эти охотники бежали в одном направлении – слева направо – вдоль поверхности скалы. Сам по себе этот петроглиф, которому две или три тысячи лет, не очень примечателен. Но я заметил кое-что еще, и это дало мне почву для размышлений. Крайняя справа фигурка как будто бы возглавляла процессию. Ее руки были взметены ввысь – универсальный жест бегунов-триумфаторов, пришедших к финишу. Это бессознательное движение инстинктивно для большинства бегунов, которые напряженно боролись, источали жар и дышали пламенем, а затем ощущали радость победы над соперником. Бушменский рисунок остается для меня ярким напоминанием, что корни нашего бега, нашей соревновательности, нашего стремления к совершенству – древние и сидят в нас очень глубоко.


Наскальное изображение в пещере


Глядя на этот рисунок на африканской скале, я почувствовал родственную душу – человека, которого нет уже давно, но которого я понимаю так, словно бы мы с ним разговаривали мгновение назад. Я не только находился в той же среде и думал так же, как этот безымянный бегущий охотник-бушмен, – я находился в месте, откуда, скорее всего, вышли наши общие предки. Художник был здесь за сотни поколений до меня, но это был лишь миг в сравнении с целой эрой, прошедшей с того момента, когда прямоходящее существо – промежуточное звено между нашими обезьяноподобными и человекообразными предками – покинуло безопасный лес ради саванны 4 миллиона лет назад и познакомилось с бегом. Нет ничего более изящного, глубокого и иррационального, чем наш бег, – и ничего более свирепого и дикого.

3Старт

Стоите, вижу, вы, как своры гончих, на травлю рвущиеся[6].

Шекспир. Генрих V

Мне кажется, бушменский рисунок воплощает связь между бегом, охотой и стремлением человека к совершенству ради его самого. Все остальные животные куда более прагматичны. Им недостает творческой силы, не связанной напрямую с конечными мотивами и наградами. Глядя на бушменский рисунок, я вспоминаю ныне покойного Стива Префонтейна из Кус-Бэй (штат Орегон), спортсмена из Орегонского университета, который был одним из величайших и бесстрашнейших бегунов на средние дистанции всех времен. Пре говорил так: «Гонка сродни произведению искусства, на которое люди могут смотреть и которым они могут быть впечатлены настолько, насколько они вообще способны что-то понимать». Да, понимание – ключ к признанию.

Когда я рос, моими идолами были такие бегуны, как Херб Эллиот, Джим Райан и забытые ныне спортсмены из команд-конкурентов, способные меня обогнать. Это были не просто люди. Некоторые из них, казалось, бросали вызов законам природы. Мое восхищение вытекало из понимания того, что они делают нечто экстраординарное, недоступное неопытному взгляду. Все, что я знал: это не волшебство. Я хотел знать, что они едят, чем дышат и как живут, что сделало их такими отличными от других людей и столь похожими на некоторых животных, которыми я восхищался.

Созерцание великолепных выступлений людей или других животных не перестает вдохновлять меня. Я потрясен их мечтами, их самоотдачей и отвагой в стремлении к совершенству. Меня переполняют эмоции, когда я вижу ребенка или еще кого-нибудь, кто не сдается в безнадежной ситуации, кто выходит на пустынные дороги и устремляется по ним с грохочущим сердцем, горящим взглядом и холодным умом. Я восхищаюсь тем, кто имеет отвагу выйти на большой забег в погоню за мечтой. Я сочувствую сердцу, воспылавшему в юное Время Сновидений[7], когда мы, бегуны, были еще непобедимы в душе, ощущали себя всесильными и считали, что мир чист.

Многие мои знакомые из сельской глубинки штата Мэн, казалось, не стремились к великим целям. Я видел, как они каждое утро тащились с черными ланчбоксами, термосами и сэндвичами в мрачные лязгающие недра суконной фабрики. Вечером они возвращались, доили коров и шли спать. Спустя годы однообразной, повторяющейся рутины они умирали – обычно в той же больнице, в которой родились.

Мне хотелось большего. С одной стороны, тяжело думать о будущем, не видя никакой возможности что-то изменить в своей жизни. С другой стороны, сложно не попробовать, когда уверен, что можешь сделать что-то особенное, что всегда есть шанс на успех, хотя браться за дело в одиночку значит сильно рисковать. Это редко остается безнаказанным. Каждое пятно, отличающее нас от других, может стать мишенью. Даже мой отец, которому я столь многим обязан, испытал это на себе и преподал мне суровый урок.

Его зрение падало, и он больше не мог трудиться энтомологом[8]. Он хотел, чтобы я последовал по его стопам в классификации настоящих наездников[9], чтобы осуществить его мечту. Но у меня были свои мечты о другой жизни. Он был хорошим полевым натуралистом, но его аналитические навыки были оторваны от современной науки, которой учили меня. Я вспоминаю день, когда, ближе к концу моей учебы, я приехал домой на короткие каникулы. Мы сидели рядом за столом в старом фермерском доме, где отец каждый день часами глядел в микроскоп, готовя образцы. Эта подготовка включала дотошную фиксацию крыльев и ног каждой букашки на куске пробки при помощи тонких длинных энтомологических булавок, удерживающих конечности на месте до высыхания. Ежедневно он тратил часы на подготовку двух или трех образцов. Каждый экземпляр в его многотысячной коллекции имел шесть ног, два усика и четыре крыла. Он находился в точности в том же положении, что и остальные образцы. После того как насекомое высыхало и булавки удалялись, папа помещал образец в один из аккуратных рядов, где под каждым насекомым лежала бирка с напечатанной датой, местом и прочей информацией, записанной микроскопическим шрифтом.

Папа был ветераном двух мировых войн. Он пожертвовал формальным образованием, записавшись на военную службу в 17 лет из-за своих убеждений: после убийства австрийского эрцгерцога папиным долгом стала защита своей страны и ее священных идеалов. Как-то во время каникул я спросил его, стоит ли мне пойти добровольцем на войну во Вьетнаме. Я не помню, что именно он сказал, кроме последних слов – что-то вроде того, будто «Америка – это эксперимент», и после долгой паузы продолжил: «…в котором движущая сила – эгоисты, гоняющиеся за деньгами. Я бы не рискнул своими костями ради общества, которым движет этот принцип».

Мне показалось это оскорбительным: я много трудился, чтобы заработать на образование и подержанный автомобиль. Мне нравилось быть американцем. «Эксперимент, кажется, идет успешно», – сказал я, думая об оптимизме моих сограждан и благополучии, которое я видел и ощущал повсюду.

«Но он еще не закончен, – продолжил отец. – Деньги приносят удобство, удобство расслабляет, но в истории всегда выживали и побеждали самые стойкие и самоотверженные». Так что я пошел к вербовщику в Бангор, штат Мэн, записываться в десантники.

«Все же кому должны мы служить, если не себе?» – риторически вопрошал я отца, добавляя, что, по моему мнению, он тоже искал эгоистического удовлетворения в своих мухах-наездниках и что, «возможно, мы служим всеобщему благу, служа себе».

Он привел аналогии с социальными насекомыми. Эти аналогии показались мне неуместными, и я решительно не согласился. Умолкнув на мгновение, папа отложил свой пинцет, посмотрел мне в глаза и сказал: «Если ты не думаешь, как я, значит, ты не мой сын», – и тихо вернулся к работе. Его представление о том, что нас должны объединять еще и одинаковые взгляды, казалось тогда крайностью, но, возможно, это не так. Просто обычно такие мысли лучше скрывают.

Я стал ученым отчасти потому, что искал меру определенности в мире, где ценности столь часто зависели от положения, личного пристрастия, бездоказательного предположения, самоуспокоения, догм и сантиментов. Однако даже в науке часто не бывает твердых, всеобщих стандартов, которые применимы за пределами одной строго очерченной области. Величайшая теория для одного – заурядное общее место для другого. Чей-то величайший экспериментальный эмпирический триумф – пустяк для другого, если не укладывается в заранее заданные «приемлемые» рамки. Это не от злого умысла, а от стремления к совершенству: мы ограничены человеческими возможностями, но не знаем, как именно.