что мы привыкли видеть, подтверждает наше существование.
И все же случается — внезапно, неожиданно, чаще всего в полусвете взглядов-мигов, — что на глаза нам попадается другой оптический строй, пересекающийся с нашим и не имеющий к нам никакого отношения.
Кинопленка крутится со скоростью 25 кадров в секунду. Сколько кадров в секунду мелькает перед нами в нашем восприятии повседневной жизни, одному Богу известно. Но в те краткие мгновения, о которых тут речь, мы словно видим то, что между двумя кадрами, — образ внезапный, дезориентирующий. Мы натыкаемся на часть видимого, для нас не предназначенную. Возможно, это было предназначено для ночных птиц, северных оленей, хорьков, угрей, китов…
Наряду с привычным нам оптическим строем существуют и другие. Охотники никогда об этом не забывают и способны прочитывать знаки, которых мы не видим. Дети ощущают это интуитивно, потому что имеют привычку прятаться за предметами. Там они обнаруживают промежутки между различными наборами видимого.
Собаки со своими быстрыми лапами, острым нюхом и развитой звуковой памятью — прирожденные пограничники, специалисты по таким промежуткам. Их глаза, выражение которых, будучи настойчивым и бессловесным, нам зачастую непонятно, приспособлены как к человеческому, так и к другим оптическим строям. Возможно, именно поэтому мы так часто и с разными целями обучаем собак быть поводырями.
Вероятно, именно собака привела великого финского фотографа к моменту и месту, где были сделаны эти снимки. В каждом из них оптический строй, привычный человеку, оставаясь на виду, все-таки утрачивает центральное положение, ускользает. Промежутки открыты.
Результат вызывает беспокойство: тут больше одиночества, больше боли, больше неприкаянности. В то же время есть тут и ожидание, какого я не испытывал с детства, с той поры, когда я разговаривал с собаками, слушал их тайны и хранил их в секрете.
Зачем смотреть на животных?
Жилю Айо
В ХIХ веке в Западной Европе и Америке начался процесс, нынче завершившийся корпоративным капитализмом века ХХ, — процесс, в ходе которого были разрушены все традиции, прежде выполнявшие роль посредника между человеком и природой. До этого разлома животные составляли первый круг того, что окружало человека. Возможно, в такой формулировке уже подразумевается слишком большая дистанция. Они вместе с человеком находились в центре его мира. Подобное центральное положение, разумеется, было экономически обосновано и продуктивно. Какие бы изменения ни претерпевали средства производства и общественное устройство, человек зависел от животных, дававших ему еду, работу, транспорт, одежду.
И все-таки предполагать, что животные впервые появились в человеческом воображении в качестве мяса, кожи или рога, значит перенести мировоззрение, господствовавшее в ХIХ веке, на тысячелетия назад. Впервые животные появились в воображении человека в качестве вестников и обещаний. Так, приручение скота началось не просто в расчете на молоко и мясо. Скот играл роль чего-то магического: порой оракула, порой жертвы. А выбор того или иного вида в качестве магического, приручаемого и к тому же пригодного к употреблению в пищу изначально определялся привычками, близостью и «зовом» данного животного.
Белый бык, как добра моя мать,
И мы — родные моей сестры,
Люди Ньяриау Була…
Друг мой, великий бык с растопыренными рогами,
Что ревет в стаде,
Бык — сын Була Малоа.
Животные рождаются, они наделены сознанием, они смертны. В этом они подобны человеку. Своей анатомией — скорее при поверхностном, нежели при глубоком взгляде, — своими привычками, временем, физическими возможностями они от человека отличаются. Они одновременно похожи и непохожи.
«Мы знаем то, что делают животные, каковы потребности бобра, медведя, лосося и других существ, поскольку некогда люди вступали в брак с ними и приобрели эти знания от своих жен-животных»[1].
Взгляд животного, когда он направлен на человека, внимателен и насторожен. То же самое животное вполне способно так же смотреть и на представителей других видов. У него нет особого взгляда, предназначенного лишь для человека. Однако ни один другой вид, кроме человека, не распознает во взгляде животного нечто знакомое. Другие животные замирают под прицелом этого взгляда. Человек осознает себя, глядя в ответ.
Животное внимательно изучает его, вглядываясь с той стороны узкой пропасти непонимания. Именно поэтому человек способен удивить животное. Но и животное — даже прирученное — способно удивить человека. Человек тоже смотрит с той стороны похожей, если не в точности такой же, пропасти непонимания. И так происходит всегда, куда бы он ни смотрел. Он всегда смотрит с той стороны невежества и страха. И потому, когда животное его видит, оно видит его так, как сам он видит окружающее. То, что он это распознает, и делает взгляд животного знакомым. И все-таки животное стоит отдельно, его никак нельзя спутать с человеком. Таким образом, животному приписывается власть, сравнимая с человеческой властью, но никогда с нею не совпадающая. У животного есть секреты, которые, в отличие от секретов пещер, гор, морей, адресованы именно человеку.
Эту связь можно пояснить, сравнив взгляд животного со взглядом другого человека. Через две пропасти, разделяющие двух человек, можно, в принципе, перекинуть мостик — язык. Даже если встреча их враждебна и слова не используются (даже если они говорят на разных языках), существование языка дает возможность по крайней мере одному из них, а то и обоим, обрести признание в восприятии другого. Язык позволяет людям считаться друг с другом так же, как с собой. (В признании, возможном благодаря языку, способны также найти подтверждение человеческое невежество и страх. Если у животных страх — реакция на сигнал, то у человека он носит массовый характер.)
Ни одно животное не дает человеку подтверждения — позитивного или негативного. Животное можно убить и съесть, тем самым добавив сил охотнику, уже ими обладающему. Животное можно приручить, тем самым дав запасы и работу крестьянину. Однако отсутствие общего языка, молчание животного всегда обеспечивает дистанцию между ним и человеком, ставит его особняком от человеческого вида и исключает из него.
Впрочем, сама по себе эта обособленность означает, что жизнь животного, которую никак не следует путать с жизнью человека, можно считать идущей параллельно ей. Эти параллельные линии сходятся лишь в смерти, а после смерти, возможно, снова расходятся и идут параллельно; отсюда широко распространенная вера в переселение душ.
Животные, чья жизнь идет параллельно, дают человеку общение, отличное от любых взаимодействий между людьми. Отличное, поскольку это общение дается человеку, одинокому как вид.
Подобное бессловесное общение казалось общением на равных — до такой степени, что нередко мы твердо убеждены: это человеку не хватало способности говорить с животными; отсюда рассказы и легенды о выдающихся существах вроде Орфея, который умел говорить с животными на их языке.
В чем состояли тайны сходства и несходства животного с человеком? Тайны, существование которых человек распознал тотчас же, как только перехватил взгляд животного.
Ответом на этот вопрос в каком-то смысле является вся антропология, предмет которой — переход от природы к культуре. Но есть и более общий ответ. Все эти тайны касались животного как агента примирения между человеком и его происхождением. Эволюционная теория Дарвина, несущая на себе неизгладимые отпечатки европейского ХIХ века, тем не менее наследует традиции почти столь же старой, сколь сам человек. Животные позволяют добиться примирения между человеком и его происхождением, поскольку они одновременно похожи и не похожи на человека.
Животные появились из-за горизонта. Место их было там и здесь. Еще они были смертны и бессмертны. Кровь животного лилась, как человеческая кровь, но вид его вымереть не мог, и каждый лев был Львом, каждый буйвол — Буйволом. Это — возможно, первый экзистенциальный дуализм — отражалось в обращении с животными. Их подчиняли и одновременно поклонялись им, их разводили и одновременно приносили в жертву.
Ныне остаточные черты этого дуализма сохраняются среди тех, кто живет с животными бок о бок и зависит от них. Крестьянин проникается любовью к своей свинье и рад засолить полученное от нее мясо. Важно понять — и это столь трудно для городского пришельца, — что два утверждения в этом предложении соединены союзом «и», а не «но».
Параллельность их сходных/несходных жизней позволила животным породить некоторые из самых первых вопросов и дать на них ответы. Первым предметом живописи были животные. Первой краской была, вероятно, кровь животных. Еще прежде, как вполне резонно предположить, первой метафорой была метафора, связанная с животным. Руссо в «Опыте о происхождении языков» утверждал, что сам язык начался с метафоры:
Поскольку первыми побуждениями, заставившими человека говорить, были страсти (а не потребности), его первыми выражениями были тропы. Образный язык возник первым.
Если первая метафора была связана с животным, то это потому, что глубинная связь между человеком и животным была метафорической. Внутри данной связи то общее, что было между этими двумя терминами — человек и животное, — обнажало то, что отличало их друг от друга. И наоборот.
В своей книге о тотемизме Леви-Стросс комментирует доводы Руссо: