Все это и превращает их в маргиналов. Пространство, в котором они обитают, искусственно. Отсюда их стремление тесниться к его краю. (За краем может быть реальное пространство.) В некоторых клетках таким же искусственным бывает и свет. Среда во всех случаях иллюзорна. Их окружает лишь их собственная апатия или гиперактивность. Им не на что реагировать действием, не считая предоставляемой им еды — в краткие моменты — и предоставляемого им партнера — в крайне редких случаях. (Поэтому их непрерывные действия становятся действиями маргинальными, лишенными цели.) Наконец, их зависимость и изоляция до такой степени обуславливают их реакции, что любое событие, происходящее вокруг них — обычно перед ними, там, где публика, — воспринимается ими как маргинальное. (Поэтому их охватывает состояние, в остальных случаях свойственное исключительно человеку, — безразличие.)
Зоопарки, реалистические игрушки-животные, широкое распространение животных образов — все это началось, когда животных стали устранять из повседневной жизни. Можно предположить, что подобные нововведения носили характер компенсации. Однако на деле сами по себе нововведения относились к тому же беспощадному течению, что и устранение животных. Зоопарки с их театральным оформлением, используемым для выставления напоказ, по сути, демонстрировали то, как животных довели до абсолютно маргинального состояния. Благодаря реалистическим игрушкам вырос спрос на новую игрушку — городское домашнее животное. При воспроизведении животных в изображениях — по мере того как их биологическое воспроизведение при рождении становится зрелищем все более и более редким — приходится под влиянием конкуренции переключаться на животных все более и более экзотических и далеких.
Животные исчезают везде. В зоопарках они составляют живой памятник собственному исчезновению. Тем самым они породили последнюю свою метафору. «Голая обезьяна», «Человеческий зверинец» — названия мировых бестселлеров. В этих книгах зоолог Десмонд Моррис высказывает предположение о том, что неестественное поведение животных в неволе способно помочь нам понять, принять и преодолеть стрессовые ситуации, связанные с жизнью в обществе потребления.
Все места насильственной маргинализации: гетто, кварталы лачуг, тюрьмы, сумасшедшие дома, концлагеря — имеют что-то общее с зоопарками. Однако оперировать зоопарком как символом — занятие и слишком простое, и слишком уклончивое. Зоопарк — демонстрация связей между человеком и животными; ничего более. Сегодня за маргинализацией животных следует маргинализация и устранение единственного класса, который на протяжении веков не терял близости к животным и той мудрости, что этой близости сопутствует, — среднего и мелкого крестьянства. В основе этой мудрости — принятие дуализма именно как источника связи между человеком и животным. Отказ от этого дуализма, вероятно, есть важный фактор в процессе, ведущем к современному тоталитаризму. Но не стоит выходить за пределы того вопроса — непрофессионального, невысказанного и все-таки фундаментального, — что ставится перед зоопарком.
Зоопарк не может не разочаровывать. Общественное предназначение зоопарков — дать посетителям возможность посмотреть на животных. При этом встретиться с животным взглядом постороннему в зоопарке невозможно. В лучшем случае животное скользнет по тебе взглядом и переведет его на что-то другое. Они смотрят в сторону. Они смотрят вдаль, не видя. Они механически просматривают. Их приучили не реагировать на встречи — ведь ничто более не способно занимать в их внимании центральное место.
В этом — решающее последствие их маргинализации. Этот взгляд, которым обмениваются животное и человек, который, возможно, сыграл важнейшую роль в развитии человеческого общества, с которым все люди так или иначе жили еще столетие назад, погас. Глядя на каждое животное, посетитель зоопарка, пришедший сюда без компании, одинок. Что же до толп, они принадлежат к виду, который наконец удалось изолировать.
Эта историческая утрата, памятником которой стоят зоопарки, для культуры капитализма уже невозместима.
Человекообразный театр
Памяти Питера Фуллера и наших многочисленных бесед о цепи бытия и неодарвинизме
В Базеле зоопарк — почти у самого вокзала. Большинство крупных птиц в зоопарке летают на свободе, так что, бывает, видишь аиста или баклана, летящего домой над сортировочной станцией. Обезьянник — зрелище столь же неожиданное. Построен он как амфитеатр с тремя сценами: одна для горилл, другая для орангутанов, третья для шимпанзе.
Можно расположиться на одном из ярусов, как в греческом театре, а можно подойти к самому краю ямы и прижаться лбом к звуконепроницаемому листовому стеклу. Из-за отсутствия звука спектакль на той стороне приобретает некую остроту, словно пантомима. Кроме того, так обезьян меньше беспокоит публика. Мы для них тоже немы.
Я хожу в зоопарки всю жизнь, возможно, потому, что поход в зоопарк — одно из немногих счастливых воспоминаний, оставшихся у меня от детства. Обычно меня водил отец. Разговаривали мы мало, но разделяли радость друг друга, и я хорошо понимал, что его радость главным образом идет от моей. Мы обычно смотрели вместе на обезьян, совсем теряя счет времени, и при этом оба — каждый по-своему — размышляли о таинстве продолжения рода. В тех редких случаях, когда с нами приходила и мать, она смотреть на высших приматов отказывалась. Ей больше нравились недавно открытые панды.
Я пытался ее уговорить, но она отвечала, следуя собственной логике: «Я — вегетарианка, и отступилась — не от принципа, а от практики — только ради вас, ребят, и ради папы». Еще ей нравились медведи. Человекообразные, как я теперь понимаю, напоминали ей о страстях, приводящих к кровопролитию.
Публика в Базеле всех возрастов. От малышей до пенсионеров. Никакой другой спектакль в мире не способен привлечь столь широкий спектр публики. Одни сидят, как некогда мы с отцом, отдавшись течению времени. Другие заходят на пару минут. Есть завсегдатаи, которые приходят каждый день и которых узнают актеры. Но все — даже самые маленькие — думают над эволюционной загадкой: как это получается, что они так похожи на нас и все же — не мы.
В этом заключен основной вопрос тех драм, что разворачиваются на каждой из трех сцен. Гориллы сегодня разыгрывают пьесу на социальную тему, о том, как примириться с тюрьмой. Пожизненное заключение. У шимпанзе идет кабаре, где у каждого исполнителя — собственный номер. Орангутаны дают «Вертера» без слов, прочувствованного и мечтательного. Я преувеличиваю? Конечно, ведь я пока не знаю, как определить настоящую драму базельского театра.
Возможен ли театр без осознанной реконструкции, связанной с чувством смерти? Вероятно, нет. Но здесь, быть может, (почти) присутствует и то и другое.
У каждой сцены есть по крайней мере одна укромная ниша, куда животное может удалиться, если ему захочется покинуть публику. Время от времени они так и делают. Порой они уходят на довольно долгое время. Потом снова выходят на публику, и эта практика для них, возможно, является чем-то вроде реконструкции. В Лондонском зоопарке шимпанзе делают вид, будто едят и пьют из невидимых тарелок и несуществующих стаканов. Пантомима.
Что же до чувства смерти, страх знаком шимпанзе столь же хорошо, сколь и нам, а голландский зоолог доктор Кортлаудт считает, что они имеют представление о смертной природе живого.
В первой половине нашего века предпринимались попытки обучить шимпанзе говорить — пока не было обнаружено, что форма их голосового тракта не приспособлена для того, чтобы издавать звуки необходимого диапазона. Позже их обучили языку глухонемых, и шимпанзе по имени Уошу в Элленсбурге, штат Вашингтон, назвала утку водоплавающей птицей. Означало ли это, что Уошу пробилась через языковой барьер, или же она попросту заучила слова наизусть? Последовала горячая дискуссия (на кону стояла человеческая уникальность!) о том, что для животных составляет язык, а что нет.
Уже было известно — благодаря замечательным трудам Джейн Гудолл, которая жила бок о бок со своими шимпанзе в природных условиях в Танзании, — что эти животные пользуются орудиями труда и что, независимо от языка, их способность общаться друг с другом одновременно широкомасштабна и тонка.
Другая шимпанзе в Соединенных Штатах, по имени Сара, прошла ряд тестов, проведенных Дугласом Гилланом, целью которых было доказать или опровергнуть ее способность к мышлению. Вопреки мнению Декарта, вербальный язык не обязательно необходим для процесса мышления. Саре показали фильм, в котором ее тренер играл такую роль: запертый в клетке, он отчаянно пытался оттуда выбраться! После фильма ей предложили на выбор несколько изображений различных предметов. На одном, к примеру, была зажженная спичка. Она выбрала картинку, изображавшую ключ — единственный предмет, который пригодился бы в ситуации, разыгранной перед ней на экране.
В Базеле мы смотрим странный театр, в котором исполнители по обе стороны стекла, возможно, считают себя публикой. По обе стороны драма начинается со сходства и с тех сложных отношений, что связывают сходство и близость.
Понятие эволюции очень старо. Охотники считали, что животные — в особенности те, на которых они охотились, — в некоем загадочном смысле приходятся им братьями. Аристотель утверждал, что все формы природы составляют ряд, цепь бытия, которая начинается с простого и затем все более и более усложняется, стремясь к совершенству. «Эволюция» по-латыни означает «развертывание».
В театр входит группа пациентов-инвалидов из местного учреждения. Одним приходится помогать взобраться на места, другие справляются сами, пара из них — в инвалидных колясках. Они образуют публику другого рода — или, скорее, публику с другими реакциями. Они менее озадачены, менее поражены, но находят спектакль более забавным. Как дети? Отнюдь. Они менее озадачены, поскольку лучше знакомы с тем, что выходит за рамки обыкновенного. Иначе говоря, их понятие о норме гораздо шире.