Мезряков протянул руку к мыши, но прежде, чем ею щёлкнуть, добавил:
«Таким было недолгое счастье Владислава Мезрякова».
Оксана Богуш узнала о случившемся от жены Лецке.
– Ну вот, доигрались, я знала, что этим кончится, – трещала та по телефону, прикрывая смущение. – Он был у меня накануне, я предлагала ему вернуться, но – нет. Теперь пусть сами и расхлёбывают!
Оксане Богуш сделалось страшно. Она была набожна и чувствовала, что совершила нечто ужасное.
– И зачем я вам поддалась, – тихо произнесла она. – Это проклятое заявление.
– Ну нет, милочка, не надо искать виноватого, – рассмеялась жена Лецке. – Идея была ваша.
Оксана Богуш повесила трубку. Жена Лецке тут же перезвонила.
– Да успокойтесь же, не казните себя, мы обе хотели как лучше. В конце концов, произошёл несчастный случай.
Оксана Богуш расплакалась.
– Когда навестите его, передайте, что я раскаиваюсь.
– Хорошо. Но он пока без сознания.
Когда закон не действует, остается взывать к совести. Поэтому на Руси о ней так любят говорить.
В Москве умеют футболить, отправляя по инстанциям. Проситель превращается в теннисный мячик, по которому лупят все, кому не лень. Но Мезряков знал московские порядки и в полицейском отделении сразу пошёл к начальнику. Седеющий полковник сидел за безвкусным казённым столом под накренившимся портретом президента. В стакане с авторучками торчала чёрно-оранжевая лента. Под люстрой вились мухи. Оторвавшись от бумаг, полковник поднял глаза. Мезряков представился, выложив на стол исписанный лист.
– Заявление от потерпевшего? – не читая, спросил полковник. У него оказался отрывистый, лающий голос.
– Он в коме. От меня.
– Вы родственник?
Мезряков уловил насмешку и понял, что полковник в курсе произошедшего.
– Я его сожитель, и вам это хорошо известно. Вы собираетесь возбуждать дело?
Полковник пробежал глазами заявление.
– Чудовищный случай! Я слышал. У вашего сожителя был пистолет. А разрешение на хранение?
Для Мезрякова это была неожиданность. Никакого оружия рядом с Лецке он не обнаружил.
– Это семейная реликвия, – нашёлся он. – Память об отце.
– Под стеклом. Она должна быть под стеклом. В ход её не пускают.
В Мезрякове закипала злость.
– Так вы будете возбуждать дело?
– О незаконном хранении оружия?
– Нет, по факту избиения.
– Тут нужно заявление родственника.
– Но я свидетель.
– Вы видели, кто бил?
Мезряков понял, что полковнику известны детали. Он, как улитка, прятался за формальностями. Мезряков сбавил тон.
– Хорошо, давайте начистоту. Мой друг, вероятно, останется инвалидом. Вы хотите оставить это безнаказанным?
Полковник вздохнул. Казалось, он перестал притворяться. Или это был следующий эшелон обороны?
– Конечно, вина есть. Но это как посмотреть. С их стороны была самооборона. Зачем вашему другу было размахивать стволом?
– Но его оскорбили!
Мезряков чувствовал, что ведёт себя глупо, и от этого разозлился ещё больше. А полковник стал сама любезность.
– Э, мало нас оскорбляют? Даже полицейских. А теперь представьте. Я привлекаю подростков, а они предъявляют пистолет. Терять-то им нечего. И чем это обернётся для вашего друга?
Мезряков обратил внимание, что он назвал Лецке «другом», а не сожителем. Похоже, началась игра в доброго полицейского.
– И что вы предлагаете? Замять?
Полковник пожал плечами.
– Ну зачем так. Паритетное начало. Вы забираете заявление, я возвращаю пистолет. Думаю, будет справедливо. И в ваших интересах.
Мезряков не шевелился. Полковник уткнулся в бумаги, давая понять, что аудиенция окончена. Мезряков не шевелился.
– Но согласитесь, ваш друг сам нарвался, – не выдержал полковник. – Кто же ночью гуляет? Да ещё один? Мы к каждому охрану не приставим, людей и так мало.
– В общем, не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
– Да уж, на улице, чай, не Франция, – неожиданно продолжил полковник. – Но это написал еврейский поэт.
Мезряков удивился, что полицейский знает Бродского.
– И что?
– Евреи везде в изоляции. В самоизоляции. Уже тысячи лет. Народ в народах. Я восхищён.
Да, это была игра. На Мезрякова смотрели тусклые глаза, существовавшие, как и рот, отдельно от лица. Он понял, что ничего не добьётся.
– Это не ваши глаза, где вы их взяли?
– Что?!
Рот полковника вдруг перестал быть сам по себе.
Мезряков молча поднялся и, разорвав заявление, сунул обрывки в карман.
На улице его охватило жгучее желание отомстить. Но кому? Москва безлика и неуловима. Она везде и нигде. Прошёл дождь, Мезряков шлепал по лужам, прокручивая в голове разговор с полковником. «С меня довольно! – думал он. – Справедливость, закон… У нас это абстрактные категории! Их всегда наполняли, чем хотели». Оступившись, он зачерпнул ботинком грязную жижу, и человечество опять вдруг представилось ему колонией страдающих бактерий, оккупировавших земной шар, биомассой, из которой вырывают куски, уничтожая целые её пласты, а она опять восстанавливается, как дрожжи. Это и есть основной закон, это и есть высшая справедливость!
Правда, как проститутка, её все хотят, но никто не любит. А при возможности насилует.
В больнице Мезряков застал врача, только что закончившего обход.
– Сознание к нему вернется, – на ходу сообщил тот. – Но затронуты отделы мозга, отвечающие за опорно-двигательную систему.
Мезрякова охватило бешенство. Он сделал с врачом несколько шагов.
– И разве это не тянет на уголовное дело?
– Конечно. Оно возбуждается автоматически. Больница обязана сообщать о таких случаях. – Мезряков скривился. – Кстати, ваш друг был пьян.
– Это исключено.
– У него в крови нашли алкоголь. Он принимает лекарства на спирту?
– Не знаю.
– Во всяком случае, в суде это будет против него.
Через день после того, как Лецке вышел из комы, его перевели в общую палату. Он был белым как полотно. Правая сторона лица слегка перекошена. Мезрякову объяснили, что это частичный паралич, который должен пройти. Мезряков через силу улыбнулся. Лецке ещё считался тяжелобольным, и когда Мезряков попросил разрешения находиться в палате весь день, ему пошли навстречу. Лецке занял койку у окна. Его соседом оказался словоохотливый старик, профессор истории с едкой улыбкой, которую прятал в клокастую бородку. Он то и дело выходил курить в туалет, зажав сигарету суставчатыми желтыми пальцами. Компанию ему раз составил Мезряков.
– Смотрю, вы у нас частый гость. Брат?
– Дядя.
– Это похвально. В наше время родственные чувства редкость.
Мезряков взглянул с интересом.
– Вы правы, в Москве каждому есть дело только до себя.
– Ничего удивительного. Раньше в общину загоняла трудная жизнь, а сейчас можно и одному справиться. Разве что в больнице тяжело. Да и тут телевизор есть. – Он рассмеялся. – Вы не подумайте, у меня дети, внуки. А не навещают понятно почему – заняты, им не до меня. И я не обижаюсь. Чай, не ребёнок. – Он глубоко затянулся. – Удивлены? Ну конечно, я – исключение, мы, русские, крайне инфантильны. До старости умудряемся оставаться детьми. – Мезряков молчал. – Старик затушил окурок о подошву, спустил в унитаз. Но уходить не торопился. – Ответственности избегаем, перекладываем на других – на Бога да царя. Вот залог русского порядка. А почему? Детям отец нужен, какой-никакой, а отец. Согласны?
Мезряков кивнул.
– Вот у нас все про демократию говорят. А какая у детей демократия? Всегда заводила найдётся, вокруг него иерархия выстроится. А дети и рады, чем самим думать, легче хвостиком за ним носиться. Айда на реку – айда, айда соседских бить – айда! Беда, когда отец отворачивается, тогда ребенку невыносимо. Кто его хвалить будет? Кто наказывать? Кто скажет, что хорошо, а что плохо? От строгого отца, да хоть бы и от отчима, всё стерпит. А наказывать надо, русский человек без кнута, как без пряника. Чувствуете по себе?
– Я – еврей, – тихо сказал Мезряков.
– Ах, вот оно что! – Старик шагнул к двери, взявшись за ручку, повернулся: – А ведь я в таком случае тоже еврей.
Мезряков говорит на веб-камеру.
17 сентября 201… года.
«Антон перенёс инсульт. Он не может ходить. Врачи говорят, наблюдается положительная динамика, но в чём она состоит? Правда, к нему постепенно возвращается речь. Сегодня пересёкся в палате с его женой. Она стреляла в мою сторону глазами, и я оставил их одних. Вероятно, напрасно. Из-за двери я услышал, как она кричала: „Я была несправедлива к тебе?! О, теперь моя нечистая совесть послужит тебе мягкой периной!“ Сосед Антона попросил её уйти. Славный старик! Я стараюсь ни о чём не думать. Утром иду в больницу, сижу с Антоном, помогаю сестре ставить капельницы, меняю судно, уходя, покупаю продукты на завтрашний день, дома выжимаю соки, ем, сплю, утром иду в больницу… Сколько это будет продолжаться, одному Богу известно. Антон целыми днями лежит с закрытыми глазами. Или, отвернувшись к стене, молчит. Вчера, когда я, пристроившись на кровати, его кормил, он смотрел виновато, в глазах у него стояли слёзы. Вытерев ему рот салфеткой, я взял его за руку и тихо сжал: „Всё будет хорошо, Антон, всё будет хорошо“. А сам-то я в это верю?
Сосед у Антона забавный. Когда он поведал мне про детей и внуков, которые его не навещают, признавшись, что он не в обиде, раз справляется пока сам, я вдруг подумал, что современные технические средства, а особенно информационные, делают нас независимыми. Теперь мы вполне самодостаточны. Мы можем обойтись без других, не испытывая нужды в общении. А это значит, мы стали по-настоящему одиноки. Но ему я этого не сказал. А когда он говорил про детей, жаждущих лидера, передо мной вдруг промелькнули школьные годы, подростковые группировки, поделившие класс. Я не принадлежал ни к одной. И приходилось туго. Меня дразнили Мацаковым, пытались унизить, сломать. Со мной обещали разобраться, угрожали после уроков проучить на школьном дворе. До серьёзного дела, правда, не дошло, и все же я пережил много неприятных минут, когда горло сжимал липкий страх. Пару раз мне пришлось драться. Я был крупнее, и это меня выручало. Но своим я так и не стал. В классе считали меня одиночкой, парнем, который задаётся. А потом мои гонители выросли. Однако внутренне остались теми же – идущими за лидером, топчущими непохожих на себя, которых принимают за чужаков. Моя школа не была исключением. Так чего ждать от нашего народа? Но всего этого я старику тоже н