Зачем жить, если завтра умирать (сборник) — страница 53 из 90

Разогревая себе ужин, Устин представляет:

Грудин седой, с бакенбардами, от его короткой энергичной стрижки не осталось и следа, ему приходится отпускать волосы – какое смешное слово применительно к их остаткам! – чтобы хоть как-то прикрыть лысину (вот уж что, действительно, растёт не по дням, а по часам), он всё такой же неугомонный, самоуверенный, но внутренне уже сдавший, сломленный, доведённый до того, что не в силах скрывать своих чувств, – а как без этого в его профессии? – и вынужденный всё чаще запираться в своём кабинете, отпустив раньше времени секретаршу, чтобы поддерживать иллюзию работы. В ком? Секретарша давно обо всём догадывается. В себе? Но ему больше других известно, что практики почти нет, что его обходят стороной, предпочитая более молодых и способных, что он с его усталыми выцветшими глазами больше не вызывает доверия, потому что у него написано на лице, что ему уже не под силу вселить надежду. Значит, шизофрения? Конечно, имеет место быть раздвоение: Грудин всё знает и всё равно проводит вечера в кабинете, будто ничего не изменилось, будто время идёт мимо, и его кушетка по-прежнему не успевает остывать от клиентов. Но теперь единственный пациент лежит на ней с руками под затылком, уставившись в потолок, у него масса времени, ему назначены ежедневные сеансы, чтобы он смог в полной мере испытать на себе действие психоанализа. Чтобы не блуждать в прошлом, Грудин пристрастится к телевизору, привыкнет, что его окружают молодые, знакомясь, первым делом будет задавать себе вопрос, насколько старше жмущего ему руку, помнит ли тот то-то и то-то, пережил ли эти события вместе со всеми, как он сам, а узнавая о смертях ровесников, которые будут случаться всё чаще, станет шевелить вытянувшимися в нитку губами, что он следующий – слова, которые заменят ему молитву. К нему придут и другие атрибуты возраста: живот отвиснет, раздуваясь после еды, как арбуз, а мужское достоинство в обрамлении поседевших волос, наоборот, сморщится, усохнет, обретя детские размеры, став, как у ребёнка. Будут ли у него женщины? Вероятно, он ещё сохранит некоторую импозантность, заведёт тяжёлую трость с массивным набалдашником, маленькую собачку, которую будет выгуливать на поводке, его костюмы обретут строгие тона – такие нравятся женщинам определённой категории. Будет ли среди них моя жена? Вряд ли, она слишком расчётлива, а значит, останется со мной…

К такому выводу Устин приходит уже ночью, ворочаясь в постели, и перед сном даёт слово навестить Грудина: пока тот ещё не состарился.

Во сне он видит самолёт, стоящий на взлётной полосе, видит себя в нём, какой-то человек в чёрном сообщает ему, что он смертельно болен и прежде, чем умрёт, будет доставлен к месту своей могилы.

– Где меня похоронят? – спрашивает он, удивляясь, что в его голосе нет страха.

– Далеко.

– Где именно?

Вместо ответа с него снимают мерку. Для гроба, понимает он. Человек охватывает сантиметром его талию, пряча глаза. Помогая ему, Устин поднимает руки, точно сдаваясь на милость победителя, и тут между ними состоится странный диалог.

– Прямо как инквизиция, – конфузится человек в чёрном.

– Не стесняйтесь, – подбадривает он. – У каждого времени своя инквизиция.

– Эт-точно! Из своего времени, как из штанов, не выпрыгнуть.

Между тем, самолёт, дрожа, разбегается и, оторвавшись от земли, взлетает. Глянув в иллюминатор, Устин узнаёт картины своего детства, мимо плывут облака его юности, он видит двор, в котором вырос, и вдруг понимает, что самолёт уносит его в прошлое, из которого нет возврата. Он ощупывает себя на предмет, не изменился ли, не выросли ли у него снова пышные кудри, не стала ли мягкой кожа, ещё не осквернённая щетиной.

И тут просыпается.

К чему всё это?

Надо справиться у Грудина, когда придёт к нему.

Но Грудин неожиданно пришёл сам, открыв дверь ключом.

– Это она тебе дала? – вместо приветствия спрашивает Устин, всё ещё пребывая во власти сна.

– Ну не ты же! – смеётся Грудин. – От тебя дождёшься, в гости не зовёшь, а ещё друг называется.

Устин кивает.

– Слушай, у меня сейчас был чудной сон… А ты юность помнишь? Детство?

– Смутно. А ты уже настолько состарился?

Устин пропускает мимо.

– Помнишь, как мать хоронили? Дождь, слякоть. Ты ещё без зонта стоял, весь вымок.

Грудин, расчувствовавшись, садится на постель.

– Опять с утра похоронное настроение? Нехорошо, брат. Скажи лучше, как твой очередной бестселлер?

Устин не почувствовал издёвки, если она и была.

– Бестселлер? – приподнялся он на локте. – То, что нравится всем? Мужчине и женщине, взрослому и ребёнку, интеллектуалу и малограмотному. Как так писать?

– Важно не как писать, а где издаваться.

Устин не слышит.

– Я так не умею, да и что это должна быть за книга. И зачем её писать? Ради славы? Денег? Но это так мелко! Тысячу раз прав немец, говоривший, что писать надо кровью.

Грудин хохочет, состроив страшную рожу.

– Да уж, поверь врачу, кровью лучше писать, чем писать.

Он делает из волос рожки, как у чёртика, и Устин просыпается окончательно. Он обводит взглядом пустую комнату, пыльные книги, грудившиеся на полках, и ужасается своему пробуждению во сне, которое смешало его с явью. А реальность? Ему сорок, у него ещё не всё позади, но уже ничего впереди, у него жена, депрессия и сеансы психоанализа, на которых его хлопают по плечу: «Дружище, мы только начали жить, только начали…»

У него щемит в груди. Единственное, что ему остаётся, это прокручивать в голове новый сценарий для игры.

Он думает:

Устина ветрена, легко заводит романы на стороне, она растворяется в общении, проводя время вне семьи, она равнодушна к мужу, а их общий язык состоит из двух слов – «да», «нет» – и молчания. Но этого хватает в реальности. Пусть между двумя визитами в клуб прошло десять лет, и теперь Устина по возрасту годится мне в старшие сёстры. Она уже не праздная домработница, утонувшая в сплетнях своего тесного круга, но сумела его расширить. Она ведущая в еженедельной передаче о политике, искусстве, философии, обо всём и ни о чём конкретно, как это водится на телевидении. Она будет по-прежнему миниатюрна, осиная талия туго затянута, её туалеты пышнее, изысканнее – положение обязывает, правда, она не стесняется и открытого платья с полуголой спиной, татуированной красно-синим китайским драконом, так соответствующим её темпераменту, – она в меру красится, только перед эфиром ей кладут густой грим, и тут у неё свой стиль, она, то брюнетка, то блондинка, меняя цвет волос от передачи к передаче, как день и ночь, её лексикон шире, хотя мысли не отличаются глубиной, они скорее эпатажны и берут количеством. Дочь она балует, как и все загруженные работой, которые редко видят своих детей, проводя с ней выходные, покупает массу ненужного – игрушек, платьев, пирожных, разделяя убеждение, что чем дороже подарок, тем приятнее, она без ума от своей непослушной Мелании, не представляет себе жизни без этой десятилетней шалуньи, списывая все огрехи её поведения на Обушинского. Мелания не приготовила уроки? Нагрубила учительнице? Разрисовала учебник? Посадила кляксу в дневнике? Всё это педагогические упущения её отца! С мужем у Устины отношения, которые складываются на втором десятилетии совместной жизни, их называют «ровные», когда уже всё сказано, всё выяснено, всё изучено – тела до каждой родинки, слова до каждой интонации, реакции вплоть до самого непредвиденного жеста, – когда всё известно наперёд, живи хоть тысячи лет, когда во всех подробностях рассказана предыстория другого, и его прошлое видится с той же отчётливой ясностью, как своё, когда остаётся привычка, по рельсам которой катится жизнь, тележка, спустившая в шахту так глубоко, что уже оставлены все помыслы выбраться. С Обушинским они составляют пару, у обоих нет более близкого человека, оба знают, что его не было и не будет, и это связывает теснее плотской страсти. В душе они благодарят выпавшую на их долю привязанность, нежную, тихую и глубокую, они знают, что узы их брака нерушимы, как небесная крепость, где заключаются союзы, они священны, потому что окроплены их кровью, пролитой в битве полов, на истощившей обоих войне. Но иногда они тоскуют. По чему? Что нельзя снова крутануть барабан, вытащив, как в лотерее, второй билет? Изредка они делают попытки, встречаясь с другими мужчинами и женщинами, разыскивая своё прошлое, свою сумасшедшую любовь, канувшую в Лету, они готовы снова броситься в эту бездну, но обоих останавливает страх. Всё ограничивается игрой, попытками подразнить, возбудить подозрение, ревность, этот отблеск былой страсти, но безумию, как прогоревшему костру, уже не вспыхнуть, и всё кончается иронией, изношенной, как стоптанный башмак. Они уже не болтают перед сном как раньше, к чему разговоры – завтра обычный трудовой день, признания излишни, они давно израсходованы, любопытство утрачено, а в стене доверия нет брешей, как и в колодце недоверия нет дна. Устина засыпает сразу, едва ставит на тумбочку стакан, из которого запивает снотворное, Обушинский, отложив газету, выключает ночник.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Глухим эхом они повторяют это в одной и той же последовательности, сначала она, потом он, строго следуя ритуалу, словно малейшее отступление от него грозит разводом. У Устины своё одеяло, их постель достаточно широка, чтобы не касаться друг друга, и всё же Обушинский занимается с ней любовью. В дни выхода её передачи он в одиночестве смотрит на экран, разместив на диване уже немолодое тело, и, достав из штанов свой жезл, мастурбирует. В этом тоже соблюдается давно сложившийся регламент. Программа идёт час, он начинает на семнадцатой минуте, отмеряя время по часам в студии, и достигает высшей точки за шесть минут до окончания. «Надеюсь, с нами было не скучно», – обращаясь к аудитории, лучезарно улыбается в камеру его жена, и Обушинский, уже подтерев на полу липкие капли, каждый раз думает, сколько мужчин сделали то же самое. Можно ли к ним ревновать? Можно ли считать это изменой?