Зачем жить, если завтра умирать (сборник) — страница 64 из 90

ванию, в отличие от потребности метить территорию, у котов нет, а у ангорцев к тому же снижен гормональный фон, – не будет орать весной, выглядывая с балкона, подстерегая воробьёв и голубей, видя мир, который будет внушать ужас, так что он не убежит. Ареал его обитания ограничивала бы квартира, коты привязчивы к месту, это собаки привыкают к хозяину, его было бы не выгнать даже на лестничную клетку, чтобы он тут же не заскулил под дверью, скребя резиновый половик. С ним не хлопотно, единственное неудобство – вечная линька, белая шерсть, серебрящая ковёр, но с этим можно сжиться. К тому же домашние коты спят по восемнадцать часов. Дворовые живут года три-четыре, а он мог бы протянуть все тринадцать, так что его судьбе по кошачьим меркам можно было бы позавидовать.

Что он увидит: мужчину и женщину, которые делят с ним его логово, их гостей, порывающихся его погладить, так что приходится прятаться на шкафу, бьющихся о стекло мотыльков, которых прижимает лапой, потом отпускает – это целое событие, – книги, назначение которых в том, чтобы драть о них когти, пока не видит хозяин, зеркало, в котором не узнает себя, тускло светящийся по вечерам монитор, у которого, свернувшись клубком, можно лежать часами, корзину, ту же самую, в которой его когда-то принесли в дом.

Чего он не увидит: мира.

За жизнь у него было бы два путешествия, не считая, того, когда его купили, оба, в багажной сумке, застёгнутой на «молнию», погружавшей в слепящую тьму: первое – в чужой дом, в гости, куда мы с женой уехали с ночёвкой, боясь оставить его одного, второе – в ветеринарную лечебницу, он будет уже старый, дряхлый, будет отказываться от пищи, ему поставят неутешительный диагноз, мочекаменная болезнь, убийца всех котов, счёт пойдёт на дни, и его там же усыпят. С тех пор он останется лишь на фотографиях и в памяти двух людей, не обращавших на него особого внимания…

Засыпая, Устин решил, что хорошо сделал, не заведя кота, тот бы слишком напоминал ему своего хозяина.

Может, рыб или черепаху?

На другой день Устин всё же не выдерживает. Он долго валяется в постели, обнимая смятую подушку, завтракает, привычно односложно отвечая жене, а перед глазами у него стоит клуб. Набравшись храбрости, он присмотрел ближайший, в последний раз можно всё, желание приговорённого свято. Когда он собирается в прихожей, его лицо не покидает смущённая улыбка, и жена понимающе смотрит ему вслед. Всё же он боролся. Ходил кругами около клуба, как кот около кринки со сметаной, потом, махнув рукой, решительно толкнул дверь, оказавшись в полутёмном вестибюле. На улице было солнечно, на мгновенье Устин сощурился, привыкая к сумраку, потом направился к кассе.

– На сколько?

Кассир понял глаза.

– На сутки.

Кассир в фуражке, приподняв её за козырек двумя пальцами, поскрёб мизинцем лысину, потом снова опустил.

Устин протянул деньги.

– На все.

Кассир молча выписал чек.

Зал был пуст, и Устин пожалел, что заказал отдельный кабинет. Устину он застал такой же, какой оставил, бойкой сухонькой старушкой, живущей ради дочери, Мелания была по-прежнему озабочена поисками жениха, а Обушинский сдал. Он уже не мог нянчиться с внучкой, у него прогрессировал Альцгеймер, правда, он ещё не забывал, где искать тапочки и как застёгивать пуговицы, но уже, как ребёнок, радовался победам своей футбольной команды, каждый раз болея за новую. Больше его ничего не интересовало. Уложив внучку, Устина долго шушукалась с дочерью на кухне, решая его судьбу. В это время Обушинский уже спал сном праведника, и это его спасало. Подойдя к нему, женщины смотрели на ставшее к старости детским лицо, морщинистое, как печёное яблоко, на раскрытый во сне рот, тонкие, бледные губы, на похудевшие руки, беспечно раскинутые поверх одеяла, и не могли решиться. Они снова и снова откладывали. Что их удерживало? Страсть давно улетучилась, любовь прошла, привычка отступила, но осталось, вязкое, как болото, прошлое. Обушинский об этом не знал. Нацепив очки, он смотрел футбол, ел тут же, в приставленном близко к телевизору кресле, так что в ямках на ковре, продавленных ножками, скапливались хлебные крошки, радостно вскрикивал, когда забивали гол – всегда в ворота противника, – и не видел тени нависавшего над ним приюта для престарелых. Вскоре он стал забывать, как выключается телевизор, и засыпал в кресле, досмотрев программы до конца. И во сне тоже смотрел в будущее, которого не видел. Однажды, приняв внучку за болельщицу чужой команды, он нахмурился и, показав пальцем на дверь, сказал: «Тебе с матерью надо перейти в другой сектор, напротив, где сидят ваши». На другой день он переехал из своего кресла в похожее, которое было в сумасшедшем доме, и не почувствовал разницы…

– Надо доплатить, – вырос в дверях кассир в фуражке. – Время вышло.

– С какой стати? – силится противиться Устин, отрываясь от монитора, и тут просыпается.

Солнце заливает его комнату, он долго валяется в постели, сминая простыни, потом молча завтракает с женой, вспоминая сон, а когда одевается в прихожей, его провожает насмешливо понимающий взгляд. Из подъезда Устин направляется прямо к ближайшему клубу, около которого ходит кругами, как кот у кринки сметаны, потом, махнув рукой, толкает дверь. И тут раздается звонок.

– Знаешь, Грудин сказал, ничего страшного, если лечь сегодня.

Оперативно. Значит, они всё время на связи. И эта вызывающая прямота. Но Устин не обижается, бывало и похлеще. Он лишь бросает неопределённое:

– Неужели?

Выждав мгновенье, даёт отбой. Топча собственную тень, даёт ещё один круг возле клуба. К чему тянуть? Если предстоит больница, значит, он уже в ней. Как Обушинский. Тем более ему не грозит отсрочка, у них с женой нет не только будущего, но и прошлого.

Трамвай, громыхая, везёт Устина в больницу. Везёт и везёт, везёт и везёт. Что его ждёт? Ответ выстукивают колеса: будущее без будущего, будущее без будущего…

Больница, куда приехал Устин, хорошая, хотя не без странностей. В вестибюле встречает аквариум с раскачивающимися водорослями и огромной рыбой, которой тесно в стеклянном объёме, и оттого она неподвижна, работая плавниками вхолостую, есть бассейн, правда, без воды, оранжерея с пальмами в кадках и райскими птицами – всегда на замке. Их демонстрируют лишь родственникам в дни посещений.

Одно слово – психушка!

На что всё рассчитано?

Нет, лучше застрелиться!

Если бы старели мгновенно, все бы наверняка так и поступали, но это растягивается на десятилетия, за которые успевают привыкнуть. То же с больницей. Если нет ни единого шанса её покинуть.

Устин здесь почти неделю.

Он уже привык, что больничная жизнь, как пустыня, выворачивает время наизнанку, когда любой пустяк превращается в событие – сменилась дежурная медсестра, перепутали лекарства, не пустили на прогулку или перевели в другую палату, – всё обретает космические масштабы, всё, кроме смерти, которую стараются не замечать. Ни чужую, ни свою. Устин видит из окна морг, как когда-то в больнице у Грудина, из которого в неверном свете луны по ночам вывозят накрытые плёнкой, тщательно перевязанные каталки. Косясь на них, дворовая собака с облезлой шерстью начинает протяжно, по-волчьи выть, и Устин задёргивает штору.

Палата двухместная, но сосед постоянно где-то гуляет, курит в туалете или дремлет в холле у телевизора, и когда приходит Грудин, Устин остаётся с ним наедине.

– Неплохо устроился, – с порога начинает Грудин бодрым голосом, выкладывая из пакета минеральную воду с апельсинами. Аккуратно сложив после вчетверо, суёт пакет в карман, подходит к окну: – И вид прекрасный.

Весна, голые ветки тополей скребут на ветру крышу, а облезлая дворовая собака разрывает когтями талый снег.

Устин лежит под одеялом, не делая попытки встать. Вместо приветствия он лишь вяло поднимает руку, которая тут же безжизненно падает.

На этом официальная церемония заканчивается, пора переходить к делу, и Грудин, повернувшись, кашляет в кулак.

– Я разговаривал с твоим лечащим, он уверен, ты идёшь на поправку, пока ты сам можешь этого не замечать, но сдвиги есть, определённо… – Грудин старается быть убедительным, но его выдает скороговорка. Устин молчит, и тогда Грудин наклоняется, заговорщически шепча: – Не сомневайся, всё так и есть, иначе бы он мне сказал, как врачу.

Он застывает, точно цирковая собачка, ждущая поощрения. Устину делается неловко.

– Я и не сомневаюсь, – едва ворочает он языком.

Звучит издевательски, но для Грудина этого довольно.

– Теперь о лекарствах, – расплывается он, – схема прекрасная, я бы её и сам придерживался на его месте, ударная доза с постепенным сокращением, конечно, первое время возможна вялость, сонливость, но потом это пройдёт.

– Пройдёт, – эхом повторяет Устин. – Я не сомневаюсь.

Подвинув стул к кровати, Грудин садится, но говорить больше не о чем, и оба благодарны высоченной, под потолок, медсестре, которая приходит ставить капельницу. Задрав голову, Грудин уставился на чепец с красным крестом, пока она деловито укрепляет перевернутую вверх дном бутылку с раствором, откручивает вентиль.

– Когда прокапает, зовите, – оборачивается она в дверях.

– Я прослежу, – бросает ей в спину Грудин.

Опять повисает молчание.

– Твоя жена просила передать привет.

Устин кивает, оценивая находчивость Грудина, отмечая про себя, что «твоя» лишнее, он ещё не выжил из ума и помнит, что Грудин холост. Это продлевает беседу на несколько секунд.

– Скажи, – вдруг говорит Устин, – а если я дам тебе логин и пароль, ты сможешь за меня продолжить игру?

Грудин теряется.

– Ну, знаешь, – разводит он руками. – Надеюсь, это шутка?

– Шутка, – повторяет Устин.

И оба смеются. Потом Грудин чистит апельсин, сильными, короткими пальцами разрывает на дольки, так что из мякоти брызжет сок, протягивает одну Устину, другую отправляя в рот. Устин берёт апельсин, и Грудин замечает его исколотую, синюю от капельниц руку.