Примеры его раннего творчества?
Ради бога: вот как он понимал близость, скидка на возраст обязательна:
Мужчина и женщина шли через пустыню. Они ели из одного котелка и спали под одним одеялом. «Береги воду!» – раздражённо покрикивал мужчина, видя, как расточительна женщина. «Разведи огонь!» – будил он её, бросая на постель охапку хвороста. Женщина сносила всё. Вечерами у костра мужчина с тревогой рассказывал, какой путь кажется ему короче, а когда замечал, что его не слушают, поднимал на женщину руку. Это случалось не раз и не два. Наконец, женщина не выдержала. «С другими я видела тебя любезным, – кусая губы, сказала она, – потому и согласилась пойти с тобой через пустыню. А со мной ты груб, разве можно платить за это любовью?» Мужчина взглянул на неё с удивлением, потом устремил глаза к горизонту. Он промолчал, но с тех пор относился к женщине подчёркнуто предупредительно. Теперь она пила вволю, а спала до захода солнца. «Давно бы так, – радовалась она про себя, – стоило разозлиться, как всё сразу наладилось!»
А однажды у костра, обняв мужчину, спросила:
– Видишь, как нам хорошо, почему же ты раньше так обращался со мной?
Мужчина опять посмотрел на горизонт.
– Потому что раньше мы были вместе, а теперь – порознь.
И тут женщина поняла то, о чём он знал уже давно, – из пустыни им не выбраться.
Нет, это не годится. Здесь мало романтизма, и это кажется странным. Устин, как и все в его возрасте, наверняка писал о любви, как и все писал о том, чего не испытал.
Тогда, может быть, это:
После ужина пили коньяк, курили. Рюмка развязала язык, с пунцовыми щеками она трещала, как сорока.
– Смотри, все слова переговоришь, – остановил её он.
– Это как?
– А так, – загасив окурок, плотно устроился он в кресле. – Давным-давно жил на свете неисправимый болтун, который мог часами распространяться о чём угодно…
– Он был политик? – наморщила она носик.
Он пропустил мимо.
– В округе от него все разбегались, а, выходя из дому, молились, чтобы случайно с ним не столкнуться, и их молитвы были услышаны. Бывало, человек этот долбил, как дятел, одно и то же, а тут стал замечать, что раз произнесённое слово навсегда исчезает из речи. Он будто его забывал: скажет «дождь» – и забудет, скажет «лес» – и тот вылетит из головы…
– Склероз? – опять вставила она.
Он остался невозмутим.
– Поначалу человек не обращал на это внимание, ведь он был великий оратор, перед которым мерк Цицерон, и легко находил новые выражения для своих мыслей. Он подбирал синонимы, вместо «дождь» говорил «вода, струящаяся с неба», вместо «лес» – «группа растущих вместе деревьев». Отрицая противоположное значение слова, которое уже не мог употребить, объяснялся от противного, что выглядело иногда как загадка. Так вместо «кошка» он однажды сказал «мяукающий зверёк», в другой раз – «домашнее животное, но не собака, не лошадь, не курица, не хомяк…» и, перечислив с десяток домашних питомцев, вычеркнул их из памяти. Таким образом, его лексикон катастрофически сужался, немота подступала к нему, как вода к княжне Таракановой, теперь он всё чаще замолкал посреди разговора и, не в силах подобрать слова, объяснялся жестами. Тогда он стал выдумывать неологизмы, изобрёл собственный волапюк, но и это не спасло – его языка никто не понимал. Пробовал он употреблять и знакомые ему иностранные слова, но они быстро исчерпались, а учить новые языки он не успевал – они забывались прежде, чем он овладевал ими…
Сунув в рот сигару, он щёлкнул зажигалкой, покосившись на дымивший кончик.
Она сидела, поджав ноги, и была вся внимание.
– Кончилось тем, что человек онемел. Он бродил в безмолвии посреди шумного, крикливого мира, страдая от того, что не может возвысить в нём голос. А однажды, созерцая толпу, заглушавшую пение птиц, вспомнил Гарпократа, бога молчания, которого изображали с прислонённым к губам пальцем; и тут его осенило, что каждое слово создано, чтобы быть произнесённым единственный раз, только тогда оно действенно, только тогда несёт смысл.
А ещё он понял, что в повседневной жизни, пресной и однообразной, можно обходиться без слов. И тут к нему вернулся дар речи, которым он до конца дней так и не воспользовался…
Он выпустил дым:
– Вначале было Слово, а потом – слова, слова, слова…
– Грустная притча, – пересела она к нему на колени. – От частого повторения слова затираются. – И тут же капризно надула губки: – Глупый, зачем ты это рассказал? – Больше не буду говорить, что люблю тебя!
Да, это больше похоже на первый опыт, юноша вполне мог так написать, здесь налицо желание выглядеть умнее, оригинальнее.
Оставим пока это.
Но что дальше?
У Устины открылось множество болезней, запахло валерианой, в прихожей затоптались врачи, которым Устин устал открывать, провожая с унылым видом в комнату матери, они выписывали кучу рецептов, бесполезных, видел он, потому что от всех недугов ей помогало лишь одно средство – его кровь. Она сочится в никуда, уходит, как в песок, её поглощают галлонами, ведь с тех пор, как отрезали пуповину, они так и остались сообщающимися сосудами. Так могло продолжаться до самой смерти, его смерти, в том, что мать переживет его, Устин нисколько не сомневался, но появилась Мелания.
Были летние каникулы, солнце стояло в зените, и полуденную тишину на бульваре нарушало только поскрипывание колясок, которые катили молодые мамы. Она сидела под тополем с томиком поэта серебряного века, Надсона или Хлебникова, зелёные, в крупную клетку брюки, обтягивающая блузка, волосы, собранные в конский хвост. Иссиня чёрные, они отливали на солнце, тени было мало, к тому же с тех пор, как она села, тень передвинулась на другой край лавочки. На противоположной стороне Устин делал вид, что изучает газету. А сам исподтишка изучал её. Сосредоточенное, живое лицо, на котором тут же отражалось содержание книги. Что он сказал ей? Что серебряный век в русской поэзии уступает золотому? Что-то в этом роде. Это была глупость, но она, захлопнув книгу, подняла глаза. Что было потом? Они шли по бульвару, рядом, но ещё не взявшись за руки, и аллея казалась обоим бесконечной. Их обгоняли коляски с детьми, с тополей летел пух, собираясь вдоль бордюра, и он, щёлкая зажигалкой, пускал огненные волны. Она пугалась, ей уже чудился пожар, но каждый раз, когда огонь затухал, показывала на скопление пуха: «А вот ещё».
Мелания жила на окраине, в доме с резным палисадом и целующимися голубями на воротах. Когда Устин проводил её, был уже поздний вечер, из-за трубы выкатила луна, а в саду пели соловьи.
На другой день Устина связала позднее возвращение сына с его приподнятым настроением, которое ему не удавалось скрыть. «Завёл юбку?» – хотелось закричать ей за завтраком, но она лишь сухо обронила:
– Передай соль.
Устина умная, в интуиции ей не отказать. Врага ещё не видно на горизонте, а она уже слышит его шаги и бьёт тревогу.
– У тебя усталый вид, не хочешь съездить к морю?
Предложение заботливой матери, но Устина не провести.
– Поздновато, каникулы уже кончаются.
– Так именно поэтому.
Устину выдала поспешность, она чуть не прикрыла рот ладонью и, когда Устин отрицательно покачал головой, больше не настаивала. Что же, первый ход не прошёл, но у неё в запасе тысячи.
– Вчера звонил Платон, искал тебя. Ты отключил мобильный?
– Случайно, только сегодня заметил.
От неё не укрылась его ложь. А он не раскусил её блефа, Грудин не звонил, и Устина укрепилась в своём предположении. Устин поднялся, она уже убирала со стола:
– На обед будет фаршированная рыба с фасолью. Тебя ждать?
– Нет, я на целый день еду за город.
Устина поджала губы.
– Не выключай телефон, я волнуюсь.
Устин на ходу поцеловал её в начавшую отвисать щеку, она хлопнула за ним дверью, а через час он уже мчал за Меланией на велосипеде, колесо к колесу, а когда позволяла дорога, догонял, и тогда они ехали рядом, взявшись за руки, придерживая руль свободной. Шоссе было пустынным, от жары плавился асфальт, и только иногда их с рёвом обгонял какой-нибудь самоубийца-мотоциклист. А вот и просёлочная тропа, надо сворачивать, Мелания машет рукой, она хорошо знает эти места, там дальше будет чудесная поляна у речки, можно искупаться. Устин не взял плавки? Не страшно, там никого не бывает. И вот велосипеды завалены набок, и вот они счастливы, оттого, что ступают босыми ногами по тёплой земле, что стрекочут кузнечики, что они одни – Адам и Ева, и никаких змей! Время летит, Устин уже искупался, успел обсохнуть, но волосы ещё мокрые, развалившись, он жуёт травинку, перекатывая языком во рту, щурясь, смотрит, как бегут облака, а Мелания, распустив конский хвост, улеглась к нему под прямым углом, лежать рядом слишком жарко, опустив голову ему на плечо. «Подожди, – выплюнув травинку, Устин осторожно кладёт её голову на землю, вскакивает и, шагнув к велосипедам, роется в багажной сумке. Он возвращается: – Теперь устраивайся удобнее». Они снова образовывают на траве тот же прямой угол, но теперь в руках у Устина тетрадь, которой он загораживается от солнца.
Он читает:
Любовь жестока, как избежать её коварства? Вот что рассказал один дервиш, мудрейший из мудрых, который знал всё на свете и даже больше:
Он был женат, когда встретил её – как лань, гордую, с миндалевидными глазами. Он был привязан к жене и раздирался, как паром между речными берегами, метался, как ветвь чинары на ветру, когда бьёт в крышу сакли.
– О, дервиш! Я сгораю, как засушливая степь, как искра над костром дымчатым, как снежные горы, объятые солнцем! Кровь переполняет мои жилы, но кровь не знает, куда бежать! Что делать? Уходить? Убить её? Умереть?
Во имя Аллаха, скажи, о, мудрейший! О-о-о!!!
И я сказал:
– Уходи! Чувство – не пёс сторожевой, страсть – барс клыкастый, с вздыбленной лунной шерстью – на цепи не удержать!
– А грех? Грех же, о, дервиш!
– Грех? Грех – оборотная сторона любого поступка. Как тёмную сторону у луны, кто увидит?