У Клюева промелькнуло удивление.
– Как скажете, – снова надел он холодную улыбку.
– Тогда давайте начнём.
– О, нет! Вами я займусь после нашего юного друга.
Неверов уже сделал пару шагов, потом резко повернулся.
– Я узнал, вы отличный стрелок, всё это будет похоже на убийство.
– Возможно. И что?
– Предлагаю уравнять шансы.
– Каким образом?
– Изменим условия. Сыграйте в русскую рулетку.
Клюев побледнел.
– У барона хороший секундант, вы не оставляете выбора. Иначе раструбите ведь, что я – трус и убил мальчишку?
– Не сомневайтесь! Впрочем, я больше рассчитываю на ваше благородство.
– Однако вы лишаете меня лёгкой прогулки. – На мгновенье Клюев замешкался. – Но хорошо, я согласен. Ваш револьвер или мой?
– Всё равно.
Встали в двух шагах друг против друга. Секундант Клюева, седой гарнизонный офицер в поношенном мундире и замызганных сапогах, слывший знатоком дуэльных правил, проверил заряженное оружие. Высыпав пули на росистую траву, оставил одну.
– Я первый, – твёрдо произнёс Лангоф, беря у него револьвер. И в ответ на недоумённый взгляд офицера, собиравшегося тянуть жребий: – Это справедливо, я же вызывал.
Он крутанул барабан, приставив дуло к виску, зажмурился.
– Не промахнитесь, – коротко напутствовал Клюев.
Раздался сухой щелчок.
Клюев мгновенно выхватил у него револьвер и, даже не вращая барабана, повторил его движения.
– Ваша очередь, – рукоятью вперёд протянул он оружие.
У Лангофа заметно дрожали руки, на лбу выступил пот. Едва преодолев себя, он медленно прислонил дуло и, как во сне, спустил крючок. Осечка! Неверов сжал кулаки. С лица Клюева не сходила каменная улыбка.
– Поздравляю, – бросил он. И снова не трогая барабана, быстро взвёл курок. – Пусто! Кажется, мне тоже везёт. Теперь вы.
Лангоф едва держался на ногах. Пространство изменило масштаб, и протянутый револьвер показался ему бесконечно далеким. Он уже ни о чём не думал. И даже не услышал щелчка у своего уха.
– Господа, довольно! – замахал руками Неверов, встав между дуэлянтами. – Это невыносимо!
– Вы уже достаточно испытали друг друга, – поддержал его гарнизонный офицер. – Честь не пострадает.
Лангоф умоляюще посмотрел на Клюева:
– Пусть он решает.
Клюев больше не улыбался.
– Это, в самом деле, становится похожим на фарс, – произнёс он неожиданно севшим голосом. – Эдак мы можем здесь до вечера проторчать. – Просунув руку подмышкой у Неверова, он взял револьвер. – Однако за мной остался долг, а я привык платить по счетам.
– Какой ещё долг? – спросил Лангоф, растерянно глядя на Клюева.
– Выстрел. Вы сделали лишний.
– Чепуха! Я же сам вызвался быть первым. Мы ничего от вас не требуем.
– Не спорьте, – поднял руку Клюев. – Надо уравнять. – Он облизал пересохшие губы. – На всякий случай, господа, прощайте. – Держа пистолет курком вверх он, не моргая, уставился Неверову в переносицу. Грохнул выстрел. Вздрогнув, Неверов ошалело посмотрел на распростёртое у ног тело, потом снял забрызганную кровью фуражку. Повернувшись на ватных ногах, он увидел обморочно бледного Лангофа. Гарнизонный офицер крепко выругался.
На обратном пути молчали. Мимо уже поплыли деревенские избы, за которыми поднималось солнце.
– Предвидел он что ли? – вдруг сказал Неверов. – Или что почувствовал. – И не дожидаясь ответа, махнул рукой: – Э, всё равно не узнаем.
Манифестом Екатерины Великой дуэли были запрещены под угрозой бессрочной каторги, но на них закрывали глаза, и дело удалось замять. Клюева как самоубийцу похоронили за кладбищенской оградой.
За версту от Горловки, оставляя в глинозёме глубокие колеи от тяжелогружёных телег, вдоль реки кочевали цыгане. Ночью мерклой россыпью кумачовых крапинок затрепетали на буграх костры – сгрудив телеги, разбили табор. Ржали кони, которых вели к водопою, позвякивая цепью, ревел медведь – цыгане водили его по базарам, заставляя пританцовывать за кусок сахара; из пёстро расшитых шатров доносилась гортанная речь, катились по степи непривычные уху переборы гитар и смех, казавшийся каким-то чужим и далёким.
А под утро прихватили цыганки двух баб, полоскавших в реке бельё.
– Иди сюда, сделаю так, муж вовек не разлюбит!
– Присохнет, как плющ, не оторвёшь!
Какая баба против этого устоит? Взяли цыганки в круг, плевали под ноги, шептали быстро-быстро: слова русские – а не разобрать. У баб голова кругом пошла, моргают ошалело, ресницы хлоп-хлоп. Цыганки, видя, что дело сделано, спрашивают:
– А денежки муженёк скопил? Где держит?
Бабы всё и выложили.
– Так вы, любы-голубы, принесите их нам, да колечки обручальные прихватите. А ещё поросёнка молочного.
Мужья в это время пахали, бабы собрали всё и прямиком к цыганкам. Даже визжащего, упиравшегося поросёнка приволокли на верёвке. Цыганки рассмеялись, залетали по воздуху загорелые руки, замелькали дутые золотые браслеты.
– Ну, теперь ступайте, жить будете до гроба.
Бабы разошлись по домам, а в полдень ударились в слёзы. Ревут белугами, по деревне бегают, волосы на себе рвут.
Ясное дело – околдовали!
Собрался сход, чесали в затылках, дивясь цыганским проделкам. Но дальше этого не пошло. Мужья пострадавших бросились, было, с колами, но обнаружили лишь головёшки потухавших костров. Табор снялся – ищи теперь ветра в поле. Да и не справиться вдвоём. Одно дело, когда до дома рукой подать, а другое – в голой степи. А цыгане, глядишь, ещё медведя спустят. За околицей сгоряча и подраться можно, а гонять лошадей за десятки вёрст остальным горловским жалко. Оно и понятно, кто ради чужого добра своим жертвует? Плюнув на всё, мужики напились, побросав колы в трактирную канаву, а потом отвели душу на жёнах, устроив им такую выволочку, что пришлось вмешаться Лангофу.
Солнце уже слепило, а дом Мары был еще погружён в сон. На верёвке, качаясь от ветра, сохли выцветшие тряпки. Около будки свернулся клубком куцый кобель со слезившимися глазами. Когда Лангоф открыл калитку, вскочил, громыхнув цепью, и хрипло забрехал. Мара, заспанная, простоволосая, выскользнула в халате на крыльцо.
– Ми-илый!
Посреди двора задохнулись в поцелуе. Кобель, скуля, потёрся о сапог Лангофа.
– П-шёл! – пнула его в бок Мара.
Отстранившись, Лангоф выложил ей про цыган.
– Ромалэ, – мечтательно произнесла она, и её глаза наполнились нежностью.
– Но как? Как они это сделали?
Лангоф нетерпеливо защёлкал пальцами.
Вместо ответа Мара ловко схватила квохчущую под ногами курицу, одним движением спрятав ей голову под крыло. И расчертила ею в воздухе круг. Птица замерла.
– Уснула, – опустила её на землю цыганка.
Курица не шевелилась. Придерживая за шею, Мара слегка её шлёпнула. Курица, встрепенувшись, закудахтала. Распластав ей шею по земле, цыганка, грязня ногти, прочертила перед клювом глубокую линию. Бившая крыльями птица опять замерла. Мара отпустила её, курица лежала неподвижно.
– Сейчас подымится, – рассмеялась Мара. – Но через линию не перепрыгнет. Так её куриные мозги устроены. А у человека свои струны, можешь – играй! Пойдём?
«Гипноз, – подумал Лангоф, поднимаясь в дом. – Но что это такое?»
1911
Зима выдалась студёной. Мелкие озерца промёрзли до дна, искоренив всю рыбу. Солнце слепило закутанных в драные материнские кофты мальчишек, катавшихся с гор, а в морозные голубые ночи, когда небо разрезал блестевший серп, в деревню входили волки. Осторожно ступая по рассыпчатому снегу, они чутко прислушивались к тёплому, человеческому жилью, принюхиваясь к дыму, примеряясь резать жавшуюся в овчарне скотину. Тогда мужики спускали с цепей скуливших собак, спешно затягивали полушубки на голом теле и, вооружившись дубьём, с криками вываливали из распахнутых изб. Хищно скалясь, волки отступали, чтобы на следующую ночь повторить набег.
На Рождество вернулся муж Мары. В южных морях его корабельным тросом в шторм выбросило за борт, трое суток носило по волнам, но он спасся, привязав себя к плывшей доске. Только ногу, которую из-за заражения пришлось отрезать, отняло у него море. Два года он обивал пороги русского консульства, перебиваясь тем, что выстругивал деревянные ложки, которые продавал на восточном базаре, прежде чем его за казённый счёт отправили в Россию. В Петербурге он ещё полгода просиживал в коридорах различных ведомств, хлопоча о пенсии военного моряка, но ему отказали, посчитав, что инвалидом он стал в мирное время по собственной неосмотрительности. Неуклюже выбравшись из саней, муж Мары сгорбился и застучал костылём по мёрзлым ступенькам. Увидев его через заиндевелое окно, Мара ахнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони. В это время у неё был Лангоф. Муж Мары не был цыганом, но черты лица имел южнорусские, был черняв и востроглаз. Как многие моряки, он носил в ухе серьгу.
– Ну, встречай, жена, – насмешливо бросил он, словно не замечая поспешно одевавшегося Лангофа.
– Прости, прости! – бросилась на колени Мара, обнимая его за ноги. Прижавшись, она всем телом почувствовала деревянный протез. – Видела тебя в море-окияне, думала, утонул мой ненаглядный.
Муж Мары разгладил курчавые волосы, в которых уже била седина.
– А как же он? – кивнул он подбородком в сторону Лангофа.
– Не люб он мне, не люб, – запричитала Мара, сверкая глазами. И, обернувшись к барону, зло бросила: – Уходи!
Лангоф тихо вышел.
По весне Лангоф снова принимал гостей. Собрались несколько местных помещиков, Неверов, урядник, доктор, выкроивший время между визитами к больным, а прислуживал за столом Чернориз. После третьей рюмки закурили, разговоры сделались откровенными, в них выливалась накопившаяся за зиму тоска.
– Загадочна ли русская душа? – начал ни с того ни с сего Неверов, без всякой связи с предыдущим. – Нет, она скорее темна. И умом её не понять, потому что там и понимать нечего. – Он щёлкнул пальцами. – Мужик кряхтит, стонет, а власти крепко держится. Она его топчет, а он её охраняет, сапоги лижет. И менять её не хочет! Так и при Наполеоне было, он пришёл дать волю, а его дубиной. Одно слово – холопы!