– А твоё занятие их не смутит?
– Какое занятие?
– Ну, твой бордель.
Лангоф нарочно употребил грубое слово. Еврей выпучил глаза.
– Ах ты, боже ж мой! Да у меня заведение чистое, все бумаги в порядке, чего смущаться?
Лангоф промолчал, отставив пустую чашку. Разгладив густые брови, еврей вздохнул:
– У меня три дочки, вот и кручусь… – Выставив ладонь, стал загибать короткие пальцы. – Всё по закону, а платить приходиться: уряднику – ейн, инспектору – цвей, врачу – дрей… Ой, да шо считать, проклятое наше житьё!
Когда Лангоф поднялся, диван вздохнул пылью.
– А ведь я хедеру в Киеве закончил, думал раввином стать.
Поднимавшийся по ступенькам Лангоф на мгновенье обернулся. Еврей смотрел на себя в зеркало и презрительно улыбался.
В номере было душно, пахло кислой капустой, так что пришлось проветривать. Распахнув окно, Лангоф курил на сквозняке, глядел в темневший внизу сад, и на душе у него было тоскливо и пусто. Утром он собрался ни свет ни заря. Еврей сопел на диване внизу, расстёгнутый сюртук обнажал пухлую, волосатую грудь. Лангоф проскользнул мимо на цыпочках. Слепая сука с вислыми сосцами, снова обнюхав сзади, проводила его до ворот. За оврагом уже вставало солнце. Среди чахлого кустарника лениво семафорила ветряная мельница. Лангоф стегнул лошадь, которая сразу пошла рысью, из-под копыт вспорхнула пара бекасов, но он не обратил на них внимания. Когда одноколка вползала в гору, на которой стояла Горловка, у него опять, как и по возвращении из Европы, защемило сердце. После Петербурга даже издали бросалась в глаза нищета. Убогие избы с дырявыми, ржавевшими крышами, покосившиеся плетни, на дороге повсюду рытвины. На околице Лангофу попался мужик с ведром рыбы, в котором он признал конопатого заику, воровавшего у него карпов.
– Эй, братец, – догнал он его. – Куда же ты? Или не узнал?
Уронив расплескавшееся ведро, мужик перекрестился. Одна рыба, выскочив, забилась в пыли.
– Не чаял, верно? – улыбнулся Лангоф. – Вот видишь, вернулся. Как живёте?
– Ни-ичего, барин, жи-ивём, кто не на кладбище.
Лангоф перечислил несколько имён.
– Э-эти слава бо-огу!
– А Двужилиха?
– На мясоед пре-еставилась.
Отведя глаза в сторону, мужик снова перекрестился, и Лангоф вдруг понял, что единственное, о чём он сейчас думает, это о наказании, которое его ждёт. Барон расхохотался.
– Небось, из моего озера опять натаскал? – ткнул он кнутом в блестевшую чешуей рыбу. – Ну да что с вами делать, прощаю.
Заколоченные двери усадьбы смотрели мертвенно, лёгкий ветер уныло раскачивал на них паутину. На окнах ставни. В саду некошеная трава стояла по пояс. Повсюду царило запустение. Усадьба умирала. Не нужно было быть Черноризом, чтобы предсказать её будущее. Не слезая с повозки, Лангоф осматривал окрестности. Из соседней избы, несмотря на ранний час, вывалился пьяный, шатаясь, шагнул за плетень и тут упал. Неуклюже ворочаясь, встал на четвереньки, оседлав дорогу, пополз. «И зачем приехал? – подумал Лангоф. – И через тыщу лет всё будет так же». Натянув вожжу, он повернул одноколку. В овраге уныло и безысходно желтели изъеденные лопухи. Мимо проплыл постоялый двор. Лангоф притормозил.
– Уже волотились? – выйдя из ворот, безучастно спросил давешний еврей. – Однако быстло.
Лангофа удивило, что теперь он мягко картавил. Барон промолчал. Зевая, еврей смерил его с головы до пят.
– Э, понимаю, вспомнили былое, взглустнулось, поплобовали начать заново. – Он почесал волосатую ладонь. – Только жизнь – стена, котолую не плобить, в ней ничего не исплавишь, ничего не велнёшь, и всё что остаётся – слушать склипку в шинке и плакать, плакать…
Пахло бурьяном. Окликая отставших, в вышине курлыкали журавли. Остановив лошадь посреди рыжего бездорожья, Лангоф дремал, как ребёнок, всхлипывая во сне.
Лошадь то и дело всхрапывала, роя копытом сухую землю. А в двух верстах, стуча в глухие ставни, конопатый мужик божился, что встретил барина.
Но его поднимали на смех.
1914
Повсюду говорили о Проливах, Константинополе, о том, чтобы снова водрузить крест на храме св. Софии, об этом судачили в распивочных, дворянских собраниях, кофейнях, на балах у курсисток и в солдатских казармах. Говорили об этом и в игровых притонах. Однако Лангоф, приводивший туда Чернориза, отмалчивался. Они уже обошли их все, обобрав их содержателей. В казино Данила чувствовал себя неуютно. Люди с вымученными улыбками и больными нервами олицетворяли для него город, к которому он так и не привык, для него здесь всё подчинялось какому-то бессмысленному ритуалу. Он видел лихорадочно блестевшие глаза, пересохшие губы, которые облизывали, делая новые ставки, или кусали, проигрывая, видел дрожавшие руки, бледных мужчин и раскрасневшихся женщин, их слепоту, жадность, видел, как под утро они расходились каждый к своей жизни, внутри которой чувствовали себя одинокими и несчастными. Лангоф, относившийся к ночным бдениям, как к работе, щедро делился с Черноризом, который принимал деньги равнодушно, отдавая всё Василине. После венчания в маленькой, тихой церкви на рабочей окраине Василина бросила своё ремесло, а, почувствовав беременность, купила детскую кроватку, целый ворох платьев, шляпок и туфель, так что вполне могла сойти за добропорядочную мещанку, когда вечерами брала Данилу под руку, прогуливаясь по Невскому. Однако это случалось редко. Глядя на её поднимавшийся живот, Чернориз не испытывал к жене ни любви, ни нежности. Он знал, что проведёт с ней ближайшее время, может год, может, больше, и этого было для него достаточно. Загадывать дальше Данила не умел, и ему оставалось принимать Василину как данность. Припадки у него больше не повторялись, болезнь, если не отступила, то на время затаилась. Когда барон оставлял его в покое, Чернориз проводил дни на бульваре, кормил голубей, мельком разглядывая прохожих, остававшихся для него чужими. Устав, он растягивался на лавочке, дремал, пока его не прогонял проходивший дворник. А примерно через месяц Данила сколотил во дворе голубятню и, сунув пальцы в рот, свистом гонял сизокрылых почтарей, собирая ватаги окрестных мальчишек.
– Зачем тебе голуби, – задрав голову на кружившую стаю, спросил раз Лангоф.
– Они летают, – против обыкновения сразу ответил Чернориз.
– И что?
– А мы нет.
– Зато мы умеем многое другое.
– Мы не летаем.
Чернориз упрямо сжал губы. А через мгновенье, когда Лангоф уже не ждал, добавил:
– Только во сне. Тогда мы – голуби.
Весь день бежавшее клочками небо к вечеру встало. Свинцовые плиты накрыли залив. Над Невой повис туман. По набережной брели, держась за гранитный парапет, чертыхались, натыкаясь друг на друга. На горбатом мосту с готовившимися к прыжку каменными львами туман был пореже, в белом молоке возле перил маячили приземистые фигуры. Когда поравнялись, Лангофу в бок упёрлась финка.
– Вякнешь – убьём! – прохрипели над ухом слева.
– Идём с нами! – взвизгнули справа.
Взяв под руки, Лангофа завели в ближайшую парадную. Там, облокотившись о подоконник, ждал хорошо одетый мужчина. Его длинное расстёгнутое пальто подворачивалось на полу, поверх жилета свисала цепочка с часами.
– Отпустите! – пролаял он. Конвоиры тут же отступили. Выпрямляясь, мужчина обратился к Лангофу:
– Вы нас по миру пустите. Как вы это делаете?
Лангоф понял, что речь шла об игре. Его покрыл липкий пот.
– Если бы я знал, – честно ответил он.
Мужчина посмотрел пристально.
– Знаете, я тоже так думаю. Системы у вас нет. Мы проверили. Для отвода вы делаете ставки на дюжины или цифры. Но выигрываете на цвете. Тут вы не ошиблись ни разу! А что, у слуги вашего ноги болят?
– С чего вы взяли?
– Постоянно перетаптывается.
– Верно, от смущения, деревенский.
Мужчина открыл часы, заиграла музыка.
– Перейдём к делу, – захлопнул он крышку. – Это не в наших правилах, но у нас нет выбора. Вы ощипали нас, как кур. – Он вдруг стал необыкновенно серьёзен. – От имени всех игорных домов Петербурга я уполномочен вручить вам чёрную метку. Отныне вас не будут пускать ни в одно заведение.
Торжественность, с которой это было произнесено, придавала комичности. Но никто этого не заметил. Лангоф сделал последнюю попытку:
– Подождите, когда-нибудь моё везение закончится.
– Это уже невозможно. И учтите, нам ничего не стоит сбросить вас в Неву, так что не нарывайтесь.
Наверху хлопнуло, по лестнице застучали каблуки. Троица вывалилась за дверь, на мгновенье пустив вязкий туман. Лангоф отвернулся к окну. Его трясло, но он взял себя в руки. Всё уже прошло, надо думать о будущем. Петербург для него закрыт. Что остаётся? Европа? Тащить Чернориза в Монте-Карло? Представив его неуклюжую фигуру на французской Ривьере, Лангоф улыбнулся. Нет, казино не стоят того, чтобы тратить на них жизнь. Да и Василина не отпустит.
Подняв воротник, Лангоф растворился в тумане. Он бродил по городу до утра, не зная, что предпринять. Наконец, постучался с чёрного хода в аптеку и, раздобыв морфия, вернулся в гостиницу. «Всё – иллюзия, – думал он, помешивая в стакане белый порошок. – И не надо быть Черноризом, чтобы видеть впереди одну пустоту».
Приняв морфий, Лангоф растянулся на постели.
После того, как игровые притоны закрыли для них двери, Лангоф попробовал использовать Данилу на бирже. Несколько раз водил его к маклерам, надрывно выкрикивавшим котировки, но так и не смог объяснить, что значит «повышение» и «понижение». Смысл биржевой деятельности ускользал от Чернориза, он лишь глупо таращился на игроков, которые, то и дело поднимая котелки, утирались платками, и не понимал, чего от него хотят. Впрочем, Лангоф не сердился. Он уже выкупил назад имение, погасил ссуду и больше не видел смысла в игре. Белыми ночами, страдая бессонницей, Лангоф всё чаще подумывал о возвращении в Горловку. Он уже присмотрел себе рессорную коляску, которую приказал густо смазать маслом, чтобы не повизгивала при езде, как вдруг застрелили австрийского эрцгерцога. Газеты преподнесли это как конец света, австрийцы посчитали, что оскорбление августейшей фамилии смоет лишь кровь, и в Петербурге высочайшим указом объявили мобилизацию.