Франсуа снова потянулся к бурдюку с вином, а я сел за стол, достав из своей сумки бумагу и серебряное перо.
Я отрезал несколько кусков от рулона, который спас от дождя в мешковине, хотя от сырости это его не уберегло, и принялся рисовать Фирмино, пока тот ел.
Кто ты, Фирмино?
Он удивился, его ложка остановилась на полпути между ртом и миской.
Дурак, ты прекрасно видишь, кто я, у меня есть глаза, рот, уши, а что касается носа, то нет ничего проще, чем нарисовать такую штуку; если только ты умеешь это делать, сходство гарантировано, но у меня есть сомнения, что ты умеешь.
С.: Этот глупец, похоже, и не догадывался, с кем имеет дело.
А.: И что было дальше?
Я разглядывал его, а моя рука в это время сама водила пером по бумаге. Потом я положил перо и взял уголь.
В.: В рисунке углем вам нет равных.
Послушайте, что он сказал:
Я понял, что ты хочешь поближе со мной познакомиться, чтобы придать больше сходства портрету, хотя это только предлог для удовлетворения твоего ненасытного любопытства. Пожалуйста, я предоставляю тебе такую возможность и добавлю о себе: я некоторое время изучал медицину в Сорбонне. Ты знаешь, что это такое?
Врачевание тел, — говорю я. Так что, отчего бы нам не открыть вместе лавочку? Ты приводишь больных в порядок, а так как это в вашем случае означает побыстрее отправить несчастных обратно к Создателю, то я буду сразу писать их еще прижизненное изображение на могильных плитах.
Смех Франсуа сначала заразил меня, а вскоре и Фирмино, который, когда к нему вернулась серьезность, сообщил, что прервал учебу, чтобы последовать за Франсуа и стать поэтом.
Я попросил его прочитать мне какое-нибудь стихотворение, но он покраснел и признался, что пока ни одного не написал.
А.: Ни строчки?
С.: Муза явно не была к нему благосклонна.
Я показал ему законченный рисунок. Он был немного разочарован и не стал скрывать этого.
А.: Он бы предпочел, чтобы на рисунке вместо ложки у него в руке было перо.
Тут вмешался Франсуа. Мой дорогой Фирмино, если удача будет нам сопутствовать в Невере и, главное, если мое состояние улучшится, я клянусь тебе, что твоим высоким и благородным устремлениям будет воздано с лихвой — я сделаю из тебя настоящего поэта.
А.: Точно так же, я уверен, что вы, маэстро, сделаете из меня настоящего художника. Если я прославлюсь, то моя слава будет возрастать вместе с вашей, потому что я каждому буду говорить, кому я посвящаю свои работы.
Да-да, ты только научись писать головы. А ты открой немного это окно. Почему вы заставляете меня задыхаться? Нет-нет, закрой, разве ты не видишь, что вода льется внутрь?
В.: Но что эти двое собирались делать в Невере?
Франсуа рассчитывал преподавать, он хотел стать профессором академии, созданной по воле Карла Болонского с целью затмить Париж и Сорбонну. Но вряд ли другие профессора отнеслись к нему как к коллеге, как к равному. Ему нужно было раздобыть нарядный костюм. А титулы, как он говорил, у него были. Он выиграл какое-то поэтическое состязание, на котором поэты соревнуются в сочинении стихов на заданную тему.
Моя жизнь всегда была жизнью грешника, который никогда не ходил к исповеди и чья нога не ступала на путь добродетели. А в Сорбонне всем заправляют теологи. Я слышал, что у вас в Болонье это не так. Там студенты сами выбирают себе преподавателей, как мне говорили.
А.: Если б везде завести этот обычай!
Так почему бы вам и вправду не отправиться в Италию? — сказал я им. Вам она покажется прекрасной землей обетованной, где никто не станет спрашивать вас о прошлом, за исключением меня, чье любопытство на этот счет жаждет быть удовлетворенным прямо сейчас.
Франсуа помотал головой: хотел бы я быть таким же молодым, как ты, и, подобно тебе, не ошущать корней.
В.: Учитель, разве вам действительно никогда не хотелось возвратиться во Флоренцию?
У меня инстинкты животного, — сказал Франсуа. — Я слишком связан с этими проклятыми краями. Если настанет Судный день, я вместе с ними провалюсь в преисподнюю. Я, как окоченевший и голодный волк, хожу вокруг Парижа, как вокруг вонючего хлева, хотя знаю, что буду пойман и избит палками.
Казалось, ему нравится описывать все противоречия положения порядочного человека, полностью утратившего свою репутацию и вот так опустившегося, вызывающего жалость. Выставляя напоказ свои недостатки, он в то же время гордо заявлял всему миру о своем поэтическом даре.
Леонардо, ты все обо мне узнаешь, ты все прочтешь, как будто я — открытая книга.
С.: На мой взгляд, в конце всей этой потрясающей истории все-таки выяснится, что он настоящий дьявол.
Ты должен все узнать, — сказал он, — даже если это покажется тебе отталкивающим, даже если тебе захочется снова привалить тяжелым камнем кишащих червей, которых ты увидишь.
Франсуа был поэтом и вором, поэтом и убийцей. Вам приходилось встречать таких? В конце концов его приговорили к повешению.
Вот что я тебе скажу, — начал он, — тебе, который придерживается лицемерных правил морали, в тюрьме я гладил себе рукой шею и чувствовал, что, не ровен час, ее стянут веревкой, и представлял себя на виселице с вывалившимся языком, как у Кэйо, который теперь, должно быть, поджаривается в аду. В итоге милость, корыстная милость заменила мне смерть на изгнание, и вот уже семь лет мне по ночам снится Париж.
Слушая этот рассказ, я рисовал Франсуа, лицо, — своим серебряным пером, а его пальцы, запачканные вином, — углем. Я почувствовал, как фальшивит мой голос, когда сказал ему, что его поэтический дар — великое счастье, потому что он умеет воссоздавать жизнь и природу, смягчать и утешать души. Разве не так? Если я правильно понимаю, для чего пишут стихи… Потому что, если я ошибаюсь, в этом занятии нет никакого смысла, только это может являться призванием поэта, хотя мне достаточно смотреть на вас, сказал я, в общем, мне достаточно того, что вы любите красоту и истину, а остальное…
Тут он перебил меня, заметив, что все остальное и есть жизнь, которая может дать человеку красоту истины или уродливую правду, что есть одно и то же.
Только посредственность избавлена от пороков, — заявил я.
Но у моих слов был звук расколовшейся глиняной посуды, от смущения я схватился за бурдюк с вином и отпил из него, хотя терпеть не могу вино, особенно французское. Я улыбался, как последний тупица, и не мог остановить поток вопросов, которые мне давно хотелось задать.
Откуда эта кровь на животе? Что с вами произошло? Кто-то ранил вас?
Франсуа приложил худой палец к губам, которые раздвинулись в саркастической улыбке: Тише, лучше не беспокоить Юпитера и Венеру, которые верховодят моим брюхом, они вроде бы унялись, — может быть, занялись любовью. Венера отвлекла громовержца и тем самым на какое-то время остановила кровь и заговорила боль.
Не говорите так, маэстро, — прервал его встревоженный Фирмино, — не шутите так со звездами, я молю небо о том, чтобы их положение оказалось счастливым для вас и вы быстро поправились.
Это был не удар шпаги, Леонардо, а тоненький надрез, сделанный хирургом, возвеличившим ремесло брадобрея до искусства и взрезавшим мне живот, как какой-нибудь курице. Видел бы ты, как он рылся внутри, как он щупал мои внутренности, причиняя мне муки, и как выпустил из меня целую реку крови и грязи!
Нет, черной желчи, — уточнил Фирмино.
Как тебе угодно, Фирмино, но позволь, я продолжу. Итак, я собственными глазами видел, как дух заразы вышел из меня, а Галерн, хирург, стучал зубами и таращился, возможно, потому, что боялся от меня заразиться. Он так был напуган, что сразу после операции поспешил уйти, даже не попросив причитавшейся платы, хотя мы обещали ему почти все деньги, которыми располагали, и куртку, вышитую Фирмино.
Фирмино объяснил, что у Галерна были серьезные основания для страха, потому что черная жидкость, образовавшаяся в животе Франсуа, — страшный яд, горячий и едкий, ему достаточно маленького отверстия, открытой крохотной поры кожи, чтобы проникнуть и захватить тело другого человека. Из живота Франсуа вылился целый тазик этой булькающей и пенящейся жидкости, которую Фирмино выплеснул где-то в поле. Он уверял, что трава больше никогда не будет расти на этом месте. Еще он сказал, что Колен Галерн единственный во Франции умеет вскрывать живот так, чтобы человек не умер в ту же секунду.
Как видишь, я здесь и я говорю с тобой; уже почти два дня прошло после операции, которая поставила меня на ноги, теперь я могу вспоминать все это как страшный сон. Галерн действительно спас мне жизнь, — продолжал Франсуа, — в сущности, я уже ничего не ждал, кроме смерти, за несколько месяцев от меня остался один скелет, за исключением живота, который все рос, как будто я стельная корова, как будто все мое тело сконцентрировалось в нем.
Мой дорогой Фирмино, который не смирился с моей приближающейся смертью, погрузился в науку, он проводил часы, со слезами на глазах изучая и сличая карты неба с книгой по анатомии, и в конце концов установил, что моя болезнь вызвана черной желчью. Фирмино говорит, что она заразила кровь между кишками.
Он отправился в Париж, где мне нельзя показываться, потому что там меня, как я тебе сказал, не раздумывая вздернут на виселице, и уговорил приехать Галерна, который пьет дни напролет и еле держится на ногах, поэтому Фирмино привязал его в хлеву и два дня не давал ему ни капли спиртного.
На третий день он взял с нас слово, что мы никому не скажем, как его зовут, так как нужно иметь специальное разрешение, чтобы вскрывать животы, иначе того, кто это делает, считают убийцей. Вот так-то, и у хирургов много сложностей с законом. В общем, на третий день Галерн решился. Наверно, все это внушает тебе отвращение, Леонардо: ты побледнел, выпей еще вина.