Загадка да Винчи, или В начале было тело — страница 7 из 19

С.: Но почему судьба так посмеялась над ним?

В.: Потому что с этим изъяном он лучше подходил для нашего мира. У природы не бывает совершенных творений.

А.: А я бы предпочел, чтобы он обладал божественным голосом. Что вам стоило приврать, учитель?

Вы же знаете, что я не люблю давать волю фантазии. Моя судьба — смотреть, изучать, раскладывать на составляющие, а при таком отношении к миру совершенства не существует. Наверно, я сам сочинил образ идеального Франсуа, взяв за основу его лицо, и мне превосходно это удалось. Но знайте, что я взял лучшее от многих людей, встречавшихся на моем пути, а потом сложил все это вместе, чтобы получить одного такого.

Он спросил, как меня зовут, а потом, будто устав, перевел взгляд с меня на стену за моей спиной.

Огня, огня же наконец! Где Фирмино? — спросил он.

Он скоро придет, но вы можете давать поручения мне, — сказал я.

Вы знаете, какой у меня гордый нрав; я высокомерен, но я умею склонить голову, быть почтительным, когда служу красоте.

Франсуа поднес руку к глазам. Он шевелил костлявыми, в черных пятнах засохшей крови пальцами и разглядывал их. Пятна были сухие; я сказал, что рана, должно быть, затянулась и больше не кровоточит.

Сквозь бороду проглянула едва заметная улыбка, и он пробормотал: «Я хочу пить». В комнате стояло ведро с водой, в котором плавал деревянный ковш. Франсуа догадался о моих намерениях и сказал с саркастической улыбкой: «Я не пью воду, Леонардо».

Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем.

Не так же ли действует поэзия?

А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов.

С.: И верно поступали.

Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь.

В.: Но ведь для этого есть живопись.

Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски.

Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов.

Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор.

Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь.

Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его:

Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии.

В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это?

Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил:

Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха.

С.: Шлюха?

Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови.

Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде.

Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы.

Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это.

Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова.

Рожден я не от серафима

В венце из звезд, слепящем взоры.

Мертв мой родитель досточтимый,

И прах его истлеет скоро.

А мать уже настолько хвора,

Что не протянет даже год,

Да я и сам, ее опора,

С сей жизнью распрощусь вот-вот.

Я знаю: нищих и богатых,

Сановников и мужиков,

Скупцов и мотов тороватых,

Прелатов и еретиков,

Философов и дураков,

Дам знатных, чей красив наряд,

И жалких шлюх из кабаков —

Смерть скашивает всех подряд.

Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса.

Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету.

Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний.

А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель.

Друзья, прошу я пожалеть того,

Кто страждет больше, чем из вас любой,

Затем что уж давно гноят его

В тюрьме холодной, грязной и сырой,

Куда упрятан он судьбиной злой.

Девчонки, парни, коим черт не брат,

Все, кто плясать, и петь, и прыгать рад,

В ком смелость, живость и проворство есть,

Чьи голоса, как бубенцы, звенят,

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Я храню в кухне свои старые картины, те, которые когда-то убедили меня, что мое призвание — живопись. Там друг напротив друга висят два полотна, на которых Бьянка изображена обнаженной. Но ей принадлежит только тело, лицо я списал с какой-то женщины на открытке. Я написал Бьянку с немного приподнятой, как у Олимпии Манэ,[15] грудью. Жест ее руки одновременно и стыдливый, и завлекающий. Она держит ладонь на лобке. Я помню, что ее маленькая ручка едва его прикрывала, и Бьянка попросила меня закрасить часть густых волос, торчавших вокруг. На другом холсте она написана со спины, и тем не менее ее поза выражает готовность принести себя в жертву. На этой картине она напоминает островитянок Гогена.[16] Мне так нравилась ее темная, обгоревшая на солнце кожа, ее полные гладкие ягодицы, чуть-чуть поблескивающие на солнце. Там развешено еще много других картин, так что обои видны лишь кое-где: портреты женщин, туманные пейзажи, портреты партиза-нов и пропавших друзей.

Все, кто остроты, шутки, озорство

Пускает в ход с охотою большой,

Хотя и нет в карманах ничего,

Спешите, или вздох последний свой

Испустит он в лохмотьях и босой.

Вам, кто рондо, мотеты, лэ строчат,

Ужели, как и раньше, невдогад,

Что вами друг спасен быть должен днесь,

Не то его скует могильный хлад?

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Я готовлю себе еду и слушаю радио. Между песнями, длинными тирадами дрессированных ведущих и заготовленными оскорблениями и ругательствами (хороший способ тренировки дикции) передают мои воспоминания о партизанском движении. Я надиктовал их, предвидя, что вскоре вообще перестану разговаривать или буду открывать рот, только чтобы произносить абсолютные банальности, основополагающие и простые, как молекула кислорода или воды, очевидные и в то же время драгоценные, потому что они точно выражают то, что я имею в виду. Мой голос говорит:

мне тогда не было еще восемнадцати, я поступил в институт, но занятия еще не начались, и я слонялся без дела

мои политические взгляды начали складываться под влиянием атмосферы в моем доме

мой отец решил, что я уже достаточно взрослый, чтобы выслушивать его обвинительные речи в адрес правящего тоталитарного режима, он вел войну, в которой, на мой взгляд, не было ничего геройского, потому что она шла только в его душе, наши разговоры с отцом не выходили за пределы семьи

мой отец был одной из клеток иммунной системы организма нашей страны, от других клеток с теми же функциями он отличался тем, что ему удалось выжить, может быть, так случилось потому, что он был не вполне нормальной клеткой, что в нем была какая-то мутация, наверное, я был таким же, как он. влияние отца указывало вектор для моего взросления и формирования моей гражданской позиции, и в результате я тоже решил сражаться против больного тела

в моих генах зашифрованы жизни моих предков, страшная эксплуатация, работа на износ, миллионы здоровых людей-клеток, принесенные в жертву, по требованию зараженного бешенством и безумием государства-тела, жаждущего подавления, захвата соседних стран-организмов

моя молодость выпала на время, когда режим достиг определенной стабильности и его единственной целью было сохранить абсолютную власть, из его головы шли импульсы к органам системы, которые всеми способами осуществляли невыносимую диктатуру