Я ахнула, поняв, что кроме нее действительно больше некому. Но зачем она так сказала – Андрей ее попросил солгать?
– А сам Андрей Федорович подтвердил ли… слова той дамы?
– Нет, он, напротив, все отрицал, – морщась, ответил Кошкин. – Кажется, Миллер не вполне понимает, что здесь произошло, раз предпочитает играть в благородство. Сказал, что всю ночь был в своей комнате, крепко спал и ничего не слышал.
Меня же это расстроило еще больше: раз Андрей ее об этом не просил, значит, это правда… Значит, Натали и правда совершила подобную глупость. Хотя… возможно, мне стоит только порадоваться за них. И у Андрея, по крайней мере, есть алиби.
– А князь Орлов? – через силу спросила я. Наверное, я бы уже не удивилась, узнав, что и у него есть алиби подобного рода.
– Его светлость были одни, но вы же понимаете, Михаил Александрович вхож в такие круги и является столь значимой личностью, что… словом, Севастьянов даже допрашивать его не хотел. Лишь когда его светлость сами пришли в библиотеку и буквально потребовали, чтобы их допросили, как и остальных, Севастьянов оформил показания.
Я отлично понимала пристава: тому хочется выслужиться, раскрыв громкое преступление, но он отлично знал, кого имело смысл держать в подозреваемых, а в сторону кого и дышать не стоило. Окажись Михаил Александрович и впрямь убийцей, боюсь, Севастьянов не решился бы его арестовать. Интересно, что бы сделал Кошкин?
– А что вы думаете по поводу князя? – спросила я прямо.
Кошкин лишь пожал плечами довольно равнодушно и ответил:
– Его светлость такой же подозреваемый, как и все остальные. Тем более никто не может подтвердить его алиби. Севастьянов на его арест никогда не пойдет, но есть чины и повыше Севастьянова.
– То есть вы подозреваете всех, – констатировала я. – Должно быть, и меня тоже?
Кошкин даже не удивился вопросу – похоже, размышлял об этом не раз:
– У вас тоже нет алиби. Даша видела вас около полуночи, но потом вы ушли. Севастьянов не думает, что убийцей могла быть женщина, но… вы знали о прачечной и о веревке. И вы единственная, кто утверждает, что с Эйвазовой был некий мужчина. А был ли он вообще, этот мужчина?
Я же в ответ только улыбалась, но несколько натянуто. Сейчас и наши доверительные беседы с Кошкиным виделись мне в другом свете. Почему он взялся мне обо всем рассказывать? Уж не для того ли, чтобы быть поближе ко мне и иметь возможность присмотреться? Наверное, и все сказанное им стоило мне ставить под сомнение – едва ли он со мною полностью искренен. Я поежилась и очень захотела вернуться в дом.
Когда знаешь, что за тобой наблюдают и изучают исподтишка, чувствуешь себя неуютно, вынуждена была признать я.
Однако, как ни хотелось мне поскорее свернуть беседу, Кошкин был мне еще нужен, потому я продолжила разговор:
– Что ж, надеюсь, дальше подозрений ваши мысли относительно меня не продвинутся. Все же я хотела спросить вас об Ильицком – он хоть как-то объяснил, где был вчера и в ночь убийства?
Кошкин шумно выдохнул – по-видимому, эмоций к Ильицкому у него уже не осталось.
– Ну… для начала он спросил у Севастьянова, в каком он звании, что смеет его допрашивать, – звание, естественно, оказалось ниже, чем у Ильицкого, и тогда он заявил, что говорить будет только с начальством Севастьянова. Представьте себе реакцию Пал Палыча, который уже лет пять считает себя наместником Бога в Пскове. – Кошкин не без удовольствия хмыкнул.
– А по делу-то он хоть что-то сказал? – поторопила я.
– Так говорю же – отказался давать показания Севастьянову.
Плечи мои опустились: ну что за несносный человек?! Зачем он сам себя губит?
Кошкин, однако, продолжил:
– Но, похоже, он с прошлой ночи в том трактире и сидел – хозяин заведения так сказал, когда Ильицкого забирали. И вроде как не один, а с неким Гришкой-цыганом. Цыган этот часто бывает в трактире, его там знают.
– Так, выходит, у него есть алиби? – робко уточнила я.
Кошкин же покачал головой:
– Ильицкий явился в трактир ночью, но кто знает – до убийства или после? А цыган к нему присоединился уже на следующий день, в полдень примерно. Вместе они и сидели, что-то обсуждая, и даже, как говорят, ссорились. Цыган пару раз за день куда-то отлучался… впрочем, и Ильицкий отлучался. Потом, под вечер, они ушли уже вместе, а вернулся Ильицкий один, снял комнату и ушел спать. Да, еще любопытная деталь! Говорят, видели, как цыган возле трактира к девчонке какой-то деревенской приставал – звал с собой. Мол, у него скоро много денег будет, уедет в Петербург и заживет там как барин. Но сочинял, наверное, – цыган этот вообще большой сочинитель, как я понял.
– Ну… а что, если допросить этого цыгана? – еще не теряла надежды я. – Может, он расскажет что-то?
– Его и так ищут с самого утра, но пока найти не могут, – устало развел руками Кошкин.
Григория нашли вечером того же дня – в погребе дома его любовницы в Масловке, зарезанного и уже остывшего.
Было за полночь, когда меня, едва забывшуюся сном, разбудил шум в коридоре – кто-то громко разговаривал, рыдала Ильицкая, и, кажется, я различала голос ее сына. Я тотчас вскочила на ноги, понимая, что снова что-то случилось; набросила поверх рубашки шаль и выглянула за дверь.
Так и есть, в коридоре вдоль стен стояли полицейские урядники и увещевали домочадцев, чтобы те оставались у себя – не спал, кажется, весь дом. Голоса же доносились из дальнего конца коридора – оттуда, где была спальня Ильицкого, там горел свет и говорили на повышенных тонах. Однако не успела я сделать и шагу, как путь мне перегородил Кошкин.
– Лидия Гавриловна, ступайте спать, вам нечего здесь делать! – совершенно неделикатно он пытался втолкнуть меня обратно в комнату.
– Уберите руки!
То ли от негодования, то ли от волнения у меня взялись откуда-то силы, и я толкнула Кошкина – да так, что он отшатнулся. А я, не дожидаясь, пока меня остановят другие урядники, бросилась бежать на голоса.
Там, в другом конце коридора, было куда больше света. Дверь в комнату Ильицкого оказалась раскрытой настежь, а внутри шныряли полицейские и учиняли, подняв шум, самый настоящий обыск. Евгений сидел в углу и вяло огрызался на какой-то вопрос Севастьянова, еще не замечая меня.
– Что… что здесь происходит? – вырвалось у меня от отчаяния, потому что я догадывалась, что за обыском неминуемо последует арест. – Вы же хотели прежде допросить цыгана, вы не имеете права вот так просто…
Я произнесла все это скороговоркой и лишь после поняла, что выдала Кошкина – про цыгана я, как и все остальные, не должна была бы знать.
Севастьянов же, прекратив разговор с Ильицким, внимательно на меня посмотрел. Разумеется, заметил мою оплошность и сделал выводы.
– Мы не смогли допросить цыгана, Лидия Гавриловна, – отозвался он на удивление спокойно и даже сделал знак Кошкину не трогать меня, а затем поднялся с кресла и медленно, продолжая со вниманием смотреть мне в глаза, подошел ближе. – А знаете почему? Потому что его нашли мертвым в погребе дома его любовницы. Ножом со спины закололи, знаете ли.
Я невольно ахнула и отшатнулась от него.
– Ну, не при дамах хотя бы! – поморщился Ильицкий в адрес Севастьянова. – Даже мне от этих подробностей не по себе…
– Прошу прощения. – Пристав не к месту улыбнулся. – Но согласитесь, что совпадение забавное: только цыган и мог подтвердить ваше алиби, Евгений Иванович, а его так не вовремя убили. Или наоборот – вовремя? – въедливо уточнил он.
Но тут же отвлекся, потому что один из урядников, проводивших обыск, воскликнул вдруг с воодушевлением:
– Пал Палыч! Мы нашли! Мы нашли…
Он бросился к начальнику, подобострастно показал ему некий очень мелкий предмет, извлеченный, кажется, из кармана сюртука Ильицкого, что висел на стуле. Желая рассмотреть предмет, я сделала шаг вглубь комнаты и остановилась у письменного стола.
Это было золотое украшение – громоздкий перстень без камня, но с вензелем в виде буквы «М», насколько я сумела разглядеть.
Поняв, что это означает, я вновь вскинула испуганный взгляд на Ильицкого – как этот перстень оказался в его вещах? Почему? Его подкинули ему, не иначе…
– Вот, Лидия Гавриловна, полюбуйтесь. – Севастьянов, взяв перстень двумя пальцами, показал его мне, давая убедиться, что на нем действительно выгравирована буква «М». – Приятели цыгана Гришки говорят, что у того из всех ценностей был один-единственный перстенек с буквой «М», а после Гришкиной смерти он, видите ли, пропал. Я-то подумал сперва, что спер кто-то из его же дружков – обычное дело, а потом думаю, дай-ка у Евгения Иваныча спрошу: вдруг чего знает? И очень, скажу я вам, некрасиво получилось, когда Евгений Иванович сперва отрицал, что перстень этот трогал, а потом его нашли в его же вещичках. Может, теперь хотите что-то сказать, господин Ильицкий?
Я отметила, что особенно удивленным Евгений не выглядел – скорее, ему было досадно. На вопрос следовало что-то отвечать, и Ильицкий, нахмурившись, через силу признался:
– Выкупил я этот перстень у Гришки. Неужели ты, любезный, думаешь, что стал бы я руки марать из-за побрякушки?
Смотреть на меня Ильицкий старательно избегал.
– Выкупили, Евгений Иванович, или хотели выкупить, да Гришка не отдал? – Севастьянов снова улыбнулся, будто подловил его. – Думается мне, что все же второе.
– Да мне… – Евгений поднял на меня короткий взгляд и проглотил последнее слово, а вместо этого сказал: – Мне все равно, что ты думал, любезный. Сомневаюсь, что тебе вообще есть чем думать.
Я все это время без выражения смотрела на Ильицкого. Он продолжал топить себя, но, право, для меня было очевидным, что вне зависимости от того, насколько экспрессивными и обидными будут его слова в адрес Севастьянова, его выведут отсюда в наручниках. По-видимому, это понимал и он сам. Мне хотелось только одного, чтобы он просто посмотрел на меня. И спустя еще минуту, когда Севастьянов уже распорядился увести Ильицкого в казенную карету для доставки в Псков, я этого все же дождалась. Только не было в его глазах ни нежности, на которую я так рассчитывала, ни попытки хоть что-то объяснить мне.