Молясь только о том, чтобы он подольше не отводил взгляда, я изо всех сил пыталась внушить ему, что верю и что буду с ним до конца. А потом медленно повернула голову назад, оглядываясь на стол, прижавшись к которому я стояла. В верхний ящик этого стола пару дней назад Ильицкий при мне убирал заряженный револьвер. И он все еще лежал здесь, как я смогла убедиться, прямо сейчас приоткрыв ящик за своей спиной и нащупав пальцами холодную рукоятку. Сама я, разумеется, воспользоваться револьвером не смогла бы, но я передам его Ильицкому. А тому, я уверена, даже стрелять не придется: ни один из урядников, находящихся в комнате, не вооружен – они выпустят его с револьвером сразу…
Я очень надеялась, что Евгений понял меня правильно, и когда снова подняла взгляд – тот действительно смотрел на ящик. А потом мрачно и свысока усмехнулся, как будто найдя в происходящем что-то забавное. Вновь поднял взгляд на мое лицо и отрицательно покачал головой, всем видом давая понять, чтобы я и думать забыла о своей затее.
Еще мгновение спустя один из урядников, не зная толком, как теперь обращаться к Ильицкому, и так и не решившись надеть на него наручники, попросил его пройти с ним. Я же заставляла себя молчать, что было сил вцепилась пальцами в столешницу и едва сдерживалась, чтобы не воспользоваться этим револьвером самой… Удерживала меня лишь робкая надежда, что он придумал какой-то другой, более удачный способ побега. Ведь не может же быть, чтобы Ильицкий просто позволил этим людям обращаться с собой как с преступником!..
Но его уводили дальше и дальше по коридору, а я все надеялась на что-то. Лишь когда я вновь услышала рыдания его матери, то очнулась и скорым шагом направилась к ней. Безобразные сцены с истериками матери – это самое меньшее, что ему сейчас нужно. Людмиле Петровне было совсем худо: простоволосая, в одной сорочке, она цеплялась за рукав Севастьянова и сквозь рыдания умоляла отпустить ее сына. Ильицкий же шел, ровно держа спину, будто не слышал ничего – право, мог хоть слово сказать матери… Не дожидаясь, пока Ильицкую с присущей им деликатностью начнут успокаивать урядники, я сама бросилась к ней – уговорами, мольбами увела все же в комнату. Успокоительный укол Андрея был бы сейчас очень кстати, но Миллер был единственным, кто даже не выглянул, будто его совершенно не волновало, что происходит в доме.
Я врала Ильицкой с три короба, обещала, что ее сына вовсе не арестовали, а лишь увезли для выяснения каких-то подробностей и он скоро вернется. Это действовало плохо, так что я послала горничную к Аксинье в надежде, что та приготовит успокоительный отвар или хоть что-то, что остановит ее истерику…
Глава двадцать четвертая
Стоит ли говорить, что той ночью я больше не уснула. Когда удалось все-таки успокоить Ильицкую, я заперлась у себя, потому как совершенно не хотела никого видеть, отвечать на вопросы и делиться мыслями. А в мыслях был сумбур.
Однако бездействовать я все же не собиралась: на моем бюро уже лежало несколько начатых писем к Платону Алексеевичу. Я пыталась найти слова, чтобы просить его, умолять приехать сюда и вытащить Ильицкого – у моего попечителя были для этого возможности, и, вероятно, я имела право просить. Потому что он уничтожил когда-то моих родителей и, должно быть, чувствовал свою вину – ведь должна же быть причина, по которой он всегда так ласков и предупредителен со мной?! Значит, вину он действительно чувствует. И я не имею права этим не воспользоваться сейчас, как бы цинично это ни выглядело!
И все же… это было бесчестно по отношению к родителям, к памяти о них… Предать их и унижаться, прося помощи у их убийцы. Возвращаясь к этой мысли, всякий раз я мяла начатое письмо и швыряла его в сторону, задыхаясь от душивших меня слез. Я ненавидела себя за это письмо. Но садилась, брала чистый лист и начинала заново, зная, что дописать все равно придется. По-другому нельзя. Адреса Платона Алексеевича я, разумеется, не знала: даже когда писала ему из Смольного, то отправляла письма через Ольгу Александровну. Также я собиралась поступить и на этот раз.
Когда рассвело, я запечатала переписанное раз десять письмо в конверт, переоделась в уличный наряд, а после озаботилась поиском плотной вуали для шляпки. Дело в том, что после посещения почты я намеревалась заехать в место, где совершенно не нужно, чтобы лицо мое видели.
В город меня отвез Никифор, благо полиции в усадьбе уже не было и никто нас не удерживал. На почте выведала адрес полицейского управления и, покинув здание через черный ход, решила добраться туда на извозчике – не для того я прятала лицо под вуалью, чтобы появляться в полиции с домашним кучером Эйвазовых.
Мне необходимо было поговорить с Ильицким – узнать, зачем ему нужен был этот проклятый перстень, и заставить его вспомнить хоть кого-то, кто мог бы подтвердить его алиби. Я очень рассчитывала на помощь Платона Алексеевича, но и он при всех своих связях не волшебник. В любом случае мне нужно было сперва убедить моего попечителя, что Евгений невиновен.
Но мне категорически не везло: в управлении я застала одного только Кошкина. Если бы не моя опрометчивость сегодня ночью, то лучше бы и быть не могло, но теперь, когда отношения с Кошкиным испорчены… у меня и так было крайне мало шансов, что меня, не родственницу, вообще пустят к Ильицкому, теперь же шансов не осталось вовсе.
Я замешкалась в дверях, когда увидела Кошкина, а тот порывисто поднялся из-за стола, одергивая полы мундира:
– Утро доброе, сударыня, чем могу… – В этот момент я убрала вуаль от лица, и Кошкин сразу поник. – Ах, это вы, Лидия Гавриловна, ну, доброе утро.
Он глядел на меня хмуро и, наверное, недоумевал, зачем я пришла. А впрочем, может, как раз отлично понимал – умственные способности Степана Егоровича я уже имела возможность оценить.
– Здравствуйте… – машинально ответила я, но так и не решилась подойти ближе и даже посмотреть ему в глаза. Я и впрямь чувствовала себя виноватой.
– К слову, спасибо, что с потрохами выдали меня Севастьянову – я о цыгане. По вашей милости вот… в воскресное утро работаю. – Он обвел рукой заваленный бумагами и папками стол.
– Простите… я не хотела, чтобы вас наказывали. – Я все же подошла к нему и без приглашения села напротив. – Степан Егорович, мне нужно увидеться с одним из ваших заключенных. С Ильицким.
Тот нахмурился и замотал головой:
– Это исключено! Не подумайте, что я из мести, но… не положено.
– Я понимаю. – Я с готовностью кивнула и полезла в ридикюль.
Внутри лежала специально приготовленная для этого мамина брошка – русские называют это «взятка». Я отлично понимала, что за все в этом мире нужно платить, но больших денег у меня, разумеется, никогда не водилось, а из всех ценностей только брошь и была. Мне нелегко далось решение расстаться с нею, но увидеться с Евгением сейчас казалось важнее. В конце концов, память о маме у меня все равно отобрать никто не в силах, а брошка… брошка – это всего лишь вещь. Мама сама же меня и учила, что не следует сильно привязываться к вещам.
Потому я, уже не колеблясь, вынула брошь и аккуратно положила ее перед Кошкиным.
– Что это?.. – насторожился он.
Я не нашлась что ответить, но Кошкин, кажется, и сам догадался:
– Лидия Гавриловна, ну что вы, право слово… Нас за это наказывают! Возьмите себя в руки немедленно!
Его лицо пошло красными пятнами, и он силком сунул брошку обратно мне в ладонь.
– Простите… – пробормотала я, до крайности уязвленная теперь.
Чего можно ждать от полицейского, который даже взятку брать не хочет? Чего угодно! Я не знала, что мне делать дальше, и от растерянности, от тяжести непосильной ноши готова была расплакаться…
Кошкин же, убедившись, что втюхивать брошку я ему больше не собираюсь, нервно кашлянул, одернул полы мундира и сел на место. Впрочем, через полминуты встал опять и принялся собирать свои бумаги, чтобы запереть их в несгораемый шкаф.
Я уж подумала, что сейчас он выставит меня вон, но этот русский полицейский снова удивил:
– Ладно… полчаса я вам могу дать, коли уж так нужно.
И, прежде чем я успела даже поблагодарить, вышел за дверь, оставив меня в одиночестве. Еще минуту я не верила, что Кошкин и правда смилостивился… лишь когда услышала тяжелые, такие знакомые шаги за дверью, вскочила и принялась утирать глаза – не хотела, чтобы Ильицкий видел, что я плакала.
А вошел он все равно неожиданно. Кошкин чуть подтолкнул его, неловко застывшего в дверном проеме, напомнил, что у нас только полчаса, и закрыл за собой дверь. Тотчас я услышала, как со скрежетом поворачивается ключ в замочной скважине. Во все глаза я смотрела на Евгения и не знала, что сказать ему… перед встречей готовилась, разумеется, продумала разговор до мельчайших деталей – но сейчас все вылетело из головы.
Выглядел он, в общем-то, неплохо. Только был небрит и чуть бледнее, чем обычно. А красные, воспаленные глаза подсказывали, что ночь он, как и я, провел в бодрствовании.
– Слышала, здесь холодно… – заговорила я наконец, с трудом подбирая слова. – Я тебе теплые вещи привезла. И пирог вот рыбный. Аксинья испекла.
– О, как ты предусмотрительна. – Его губы тронула неуместная улыбка. – Надеюсь, внутри я найду напильник?
Он шутил, а я чувствовала, как к глазам снова подступают слезы. Отвернулась к зарешеченному окну, не желая их ему показывать, и тотчас почувствовала, что он коснулся моего плеча.
– Прости, – сказал Ильицкий совсем тихо.
Я знала, что не должна так поступать – ведь я приехала по делу, по важному делу, а не в надежде на его нежности! Однако, не сумев сдержаться, я порывисто обернулась и сама прижалась к его груди, принялась осыпать его лицо и шею поцелуями – неумелыми, наверное, но пылкими.
– Ненавижу тебя, ненавижу, – шептала я сквозь слезы и продолжала его целовать.
Я сжимала в кулаках ткань его сорочки, сжимала очень крепко, боясь, что в любой момент он оттолкнет меня и свысока заметит, что мое поведение неуместно. И все не могла понять, почему он этого не делает. Хотя Ильицкий в какой-то момент и придержал мое лицо за подбородок – но лишь для того, чтобы самому найти мои губы своими. Сперва он целовал меня нежно, как в прошлый р