лся разжалобить: «Ложусь на операцию. Режут нос и горло». Операция, к счастью, была чепуховой, но только ли поэтому Лиля не проявила ни малейшей тревоги? «После операции, — весьма спокойно откликнулась она, — если будешь здоров и будет желание — приезжай погостить. Жить будешь у нас».
Письмо жестокое, несмотря на неизменное «обнимаю, детынька моя» и даже «целую». Каждое слово подобрано точно и читалось адресатом именно так, как того желала Лиля. «Приезжай погостить» — так пишут только чужому. «Жить будешь у нас» — значит, наш с Осей дом — это не твой дом. Поэтому другая строка из того же письма — «Ужасно скучаю по тебе и хочу тебя видеть» — звучала в этом контексте довольно фальшиво. И, хватаясь за соломинку, как утопающий, Маяковский нашел безошибочно точный ход: «…Хотелось бы сняться с тобой в кино. Сделал бы для тебя сценарий».
Вот на это предложение Лиля откликнулась без промедлений. И вполне деловито: «Милый Володенька, пожалуйста, детка, напиши сценарий для нас с тобой и постарайся устроить так, чтобы через неделю или две можно было его разыграть. Я тогда специально для этого приеду в Москву. <…> Ужасно хочется сняться с тобой в одной картине». Могла бы, кажется, и без дела приехать в Москву, узнав или заподозрив, что любимый человек «живет с какой-то женщиной». Но в таком порыве, естественном для любой любящей подруги, надобности не видела. Маяковский понял и это.
За сценарий для них двоих Маяковский взялся сразу же. И потратил на эту работу всего одну или две недели. Для Лили была им придумана роль балерины, для него самого — роль художника. О том, что начинаются съемки картины под названием «Закованная фильмой», сообщили газеты. Не преминули добавить — может быть, с умыслом, а может, и без оного, — что Лиля приезжает в Москву вместе с Осипом.
Только из газет об этом событии узнала и Женя Ланг, с которой все эти месяцы отношения не просто сохранялись, но, казалось, обретали стабильность и шли к еще более прочному союзу. «Володя, решай, — твердо сказала Женя. — Выбор за тобой, и он должен быть сделан сразу. Сразу и окончательно».
Маяковский признался честно: «Я не могу с ними расстаться». Так и сказал, по свидетельству Жени: «с ними» — не «с ней». И не лукавил: его привязанность к Осипу, духовная общность, доверие и благодарность — весь этот сложный комплекс чувств, далеко выходивший за рамки традиционной мужской дружбы, был не менее сильным магнитом, чем влюбленность в «женщину его жизни».
Женя все поняла. И отрезала — сразу. Раз — и навсегда. В мае, когда Лиля в сопровождении Осипа приехала на съемки в Москву, Маяковский на самом деле уже не «жил» ни с какой женщиной. Он мог спокойно и честно смотреть Лиле в глаза.
О Жене, похоже, не было сказано ни слова. Словно ее и не было. Не с тех ли пор в отношениях между Лилей и Маяковским установилось непреложное правило: если о своих дежурных увлечениях, сколь бы далеко они ни зашли, он сам ничего не рассказывает, значит, их незачем принимать всерьез.
В июле 1967 года в Москве проходил очередной международный кинофестиваль. Я был аккредитован на нем от нескольких зарубежных газет. Один из коллег, молодой македонский журналист и поэт Георгий (Джоко) Василевски, тоже приехавший на фестиваль, попросил меня устроить встречу с Лилей Брик, у которой он мечтал взять интервью. Я не был тогда с ней знаком, хотя бы и отдаленно, но по Коктебелю знал переводчицу с французского Тамару Владимировну Иванову (жену писателя Всеволода Иванова и мать нынешнего академика — филолога, лингвиста и культуролога — Вячеслава Всеволодовича Иванова, которого даже вовсе с ним не знакомые люди знают под домашним именем Кома): часть их дачи в Переделкине, после смерти Всеволода Иванова, досталась Лиле. Тамара Владимировна устроила нам эту встречу, о которой я расскажу в другой, хронологически более подходящей, главе. Сейчас приведу лишь короткий фрагмент той записи, которую я сделал по ходу их разговора.
«Я влюбилась в Володю сразу, — рассказывала Лиля, — можно сказать, моментально, как только он начал читать у нас свою поэму. «Облако в штанах», вы знаете… Он ее посвятил мне, вы это, конечно, знаете тоже. Полюбила его сразу и навсегда. И он меня тоже, но у него и любовь, и вообще, что бы он ни делал, было мощным, огромным, шумным. И чувства были огромными. Иначе он не умел. Поэтому со стороны кажется, что он любил меня больше, чем я его. Но как это измерить — больше, меньше? На каких весах? На какой счетной линейке? Любовь к нему я пронесла через всю жизнь. Он был для меня… Как бы вам это объяснить? Истинный свет в окне».
Тут Лиля Юрьевна прервала свой монолог и обратилась ко мне: «Переведите вашему другу, что такое свет в окне». — «Не надо, я понял, — сказал Джоко, который хорошо говорил по-русски. — Свет в окне — это когда слепит яркое солнце, такое яркое, что вообще ничего не видно». Лиля Юрьевна не возразила».
КРУЖЕНИЕ СЕРДЕЦ
Съемки картины под странно звучащим сегодня названием «Закованная фильмой» шли в привычном для тех времен темпе. Студия «Нептун» отвела на производство максимум две-три недели. Еще до того, как Маяковский начал писать сценарий, исполнители двух главных ролей были уже определены: он сам — и Лиля. Оказавшись в непривычном для себя амплуа, никакого смущения или страха она не испытывала. Вела себя перед камерой так, словно всю жизнь только этим и занималась. Маяковский, напротив, нервничал, срывался, выходил из себя, хотя он-то как раз уже освоил профессию и считался актером со стажем. Достаточно было, однако, одной лишь реплики Лили, и он тотчас брал себя в руки. Успокаивался. Входил в общий ритм.
Нервничал он вовсе не оттого, что на съемочной площадке что-то не получалось. Ни один посторонний не мог знать, чем вызваны его ранимость и возбудимость. Но Лиля-то знала… Каждый день почта приносила ей письма из Петрограда. Некий Жак, человек без профессии, хорошо известный, однако, в обеих русских столицах, одолевал ее страстными письмами, требуя признаний в ответной любви и немедленного возвращения «домой» — в его пылкие объятия. Из восторгов своих обожателей Лиля никогда не делала тайны, в данном же случае шквал любовных признаний был особенно кстати, распаляя в Маяковском ревность и окончательно отрезая ему путь назад: она не забыла свой «вещий сон» и ту, которая тогда ей «приснилась», по-прежнему считала разлучницей и соперницей.
О Жаке — его подлинное имя: Яков Львович Израилевич — известно лишь то, что каждый вечер он посещал богемное кафе «Бродячая собака» и водил дружбу с Горьким, которую любил афишировать при каждом удобном случае. Немногочисленные мемуаристы называют Жака «бретером», «прожигателем жизни», отмечая при этом его культуру и острый ум. Бездельников Горький не мог терпеть, но к Жаку почему-то был расположен. Привязался настолько, что верил каждому его слову.
Есть все основания полагать, что первоисточником слуха о сифилисе или, по крайней мере, его главным разносчиком был именно Жак, преследуя этим вполне очевидную цель: вызвать у Лили отвращение и страх, понудить ее вычеркнуть «растлителя-сифилитика» из своей жизни. По чистой случайности в это же время Чуковский все еще терзался ревностью к Маяковскому, не в силах простить ему «Сонку», отношения которой с поэтом давным-давно прекратились. Интересы людей, не имевших друг с другом буквально ничего общего, мистическим образом сошлись.
Лиля тоже не любила бездельников и пустоцветов. Даже блистательных. Чутье на подлинный дар было развито у нее в совершенстве — убедиться в этом мы сможем еще не раз. Никаким талантом страстный бретер отмечен не был — она разгадала это мгновенно. У таких людей не было ни малейших шансов добиться ее взаимности. Но Жак, конечно, про это не знал — ведь он о себе был весьма высокого мнения. Оказавшись с Горьким на короткой ноге, он еще больше возвысился в своих же глазах. Его истерически длинные письма становились все более невыносимыми. Лиля на них не отвечала, но и Маяковскому читать не давала, информируя лишь о том, что она их получает и выкидывает в мусорное ведро. Своей недоступностью эти письма еще больше распаляли его богатое воображение.
Лилина тактика сработала безотказно. Едва съемки закончились, Маяковский вместе с Бриками отправился в Петроград. 17 июня он формально «выписался» из Москвы и 26-го «прописался» в Петрограде — все на той же улице Жуковского. Пресловутый советский институт прописки, продолжающий существовать почти девяносто лет, тогда уже начал действовать, но пока еще носил не полицейско-принудительный, а добровольный характер. «Выписка» из Москвы означала, что на своей свободе Маяковский ставит крест и прочно «записывает» себя в Лилино рабство.
Эльза осталась в Москве. Она по-прежнему жила с матерью в Голиковском переулке, расставшись окончательно с мыслями о Маяковском и отказав Якобсону, который настойчиво домогался ее руки. Пришла, наконец, «взрослая трезвость», заставив отрешиться от всяких иллюзий и всерьез задуматься о своей дальнейшей судьбе. В те самые дни, когда Маяковский «выписывался» из Москвы, Эльза закончила архитектурно-строительное отделение женских строительных курсов, уже твердо зная, как поступить дальше.
Среди ее поклонников появился человек, к которому она не питала никаких лирических чувств, но который мог ей помочь начать новую жизнь. Это был находившийся с военной миссией в Москве французский офицер Андре Триоле, — она дала ему обещание стать его женой. Где и как Эльза познакомилась с Триоле, когда точно (считается, что еще в 1917-м) между ними завязался роман, сколько времени он длился и как развивался, — все эти подробности никому не известны. Ни один человек, писавший об Эльзе, этой страницы ее биографии не касается вовсе. В ее произведениях никакого отражения она не нашла. В своих воспоминаниях Эльза тоже ее избегала. Любая нарочитость имеет причину. Об этой нам остается только гадать.
Два человека — Лиля и мать, — по существу, выталкивали Эльзу из России. Из