угой.
И лишь все те, кто считал себя принадлежащим к «левому», то есть не консервативному, не традиционному, не академическому, искусству чувствовали себя в своей стихии, обрели внутреннюю свободу и восприняли большевистский переворот как уникальный шанс для самореализации. Нечто подобное уже было при Парижской коммуне, когда поддержавшие ее художники, актеры и музыканты, не замечая агонии призрачной власти, творили так, будто власть эта утвердилась навеки.
Уединившись в левашовском своем заточении, Маяковский создавал первую советскую пьесу «Мистерия-буфф», которой было суждено стать и первой пьесой советского автора, поставленной в советском театре. За это, естественно, взялся Всеволод Мейерхольд: в мире театра он был таким же бунтарем, каким был в литературе Владимир Маяковский. Строго говоря, не он взялся — ему поручили. И он с радостью принял это поручение новой власти. Тем более что пьеса, которую Маяковский в присутствии наркома Анатолия Луначарского и еще дюжины именитых гостей впервые читал на квартире Бриков 27 сентября, и впрямь зажгла неистового реформатора театра. Восхищение его было столь велико, что он плохо просчитал вполне очевидную реакцию своих коллег, привыкших к совсем иной драматургии, совсем иной театральной эстетике.
Через несколько дней Луначарский поволок Маяковского в бывший императорский (Александринский) театр (главная драматическая сцена империи) и заставил автора огласить свой опус еще раз — всей труппе. Однако охотников играть в богохульной пьесе практически не нашлось. Вообще, заметим попутно, агрессивная богоборческая тенденция, присутствовавшая едва ли не во всех творениях Маяковского этого периода, несомненно отражала почти не скрываемый им комплекс неудачника: единственным доступным ему оружием — Словом — он мстил Богу за то, что тот обделил его взаимностью любимой…
Мейерхольду, взявшему на себя обязательство поставить пьесу в рекордно короткий срок (за один месяц) — к первой годовщине Октябрьской революции, — пришлось приглашать актеров из других петроградских театров. Все это были, увы, в своем большинстве актеры далеко не первого ряда, готовые продаться хоть черту, хоть дьяволу, лишь бы получить какие-то деньги: один за другим театры прекращали работу, не имея средств хотя бы на то, чтобы отапливать помещение. Никаких других побудительных мотивов, кроме как желания подработать, у этих актеров не было. Они не понимали ни смысла пьесы, ни тем более ее усложненной, совершенно для них непривычной, формы.
На помощь пришла Лиля, взяв на себя обязанности помощника режиссера. Сохраняя терпение и невозмутимость, она помогала Маяковскому заниматься с актерами, обучая их непривычной стихотворной ритмике и умению хором произносить со сцены ни на что не похожие строки. Преодолеть актерское сопротивление не удалось, однако же, даже Лиле. Совсем отчаявшись, она призвала на помощь Мейерхольда. Только он смог укротить актеров — занятия продолжались…
Как и было обещано, премьера в помещении театра музыкальной драмы состоялась в первую священную годовщину — 7 ноября 1918 года. Главную роль — Человека — играл сам Маяковский. Несколько актеров сбежали в последний момент — не явились на премьеру, «забыв» поставить об этом в известность дирекцию и режиссера. Снова выручил автор: экспромтом сыграл еще роли Мафусаила и одного из чертей, благо весь свой текст он знал наизусть.
Вступительное слово перед спектаклем произнес Луначарский. Зал был переполнен. Лиля сидела неподалеку от Блока — ревниво следила за тем, как он и его жена (драматическая артистка!) реагировали на непривычный текст и столь же непривычную постановку. Успех был ошеломительным. Блок аплодировал вместе со всеми. Особые лавры достались художникам спектакля — Натану Альтману и Казимиру Малевичу. Лиля сияла… Была ли она не права, считая, что успех спектакля — это еще и ее успех?
Никакие триумфы, однако, не могли заслонить убогость и серость быта. Возвращение в город, когда начались осенние холода, заставило вплотную столкнуться с постылой реальностью: не нашлось даже денег, чтобы расплатиться с хозяином дачного пансиона. Пришлось продать ту самую картину Бориса Григорьева, на которой Лиля была запечатлена в сверхнатуральную величину.
Картину купил Исаак Бродский — молодой художник с приличной тогда еще репутацией, который вскорос-ти станет ревностным аллилуйщиком советского режима и главным певцом «ленинской темы». Портрет оказался в надежных руках известного человека, который никогда не подвергнется никаким гонениям, никаким превратностям судьбы в кровавые сталинские времена. Все полотна из коллекции Бродского, чье имя стала носить одна из самых красивых улиц северной столицы, полностью сохранились. После его смерти они стали экспонатами его музея-квартиры. Бесследно исчез только Лилин портрет: одна из многих загадок ее удивительной жизни…
Жили вскладчину, разными способами доставая исчезнувшие из лавок продукты. Маяковский снял бывшую комнату для прислуги — с отдельным входом на той же лестнице, где жили Брики. Дневная жизнь Лили в основном проходила там, ночная — в супружеском доме: этому правилу, о котором все трое заранее договорились, они не изменяли — ни тогда, ни потом.
Во все еще интенсивной культурной жизни Петрограда, главным образом в плодившихся тогда конференциях и совещаниях, в митингах и дискуссиях, Маяковский неизменно участвовал вместе с Осипом Бриком, часто выезжая — опять-таки с ним же — в Москву.
Присутствие Лили было естественным: в самые разные комиссии и комитеты она входила теперь уже не как жена Брика и не как друг Маяковского, а вполне самостоятельно — на правах активного участника «фронта искусств». Помехой порой была ее беспартийность. Приняв активнейшее участие в создании «коллектива коммунистов-футуристов» («комфут»), она не была допущена до формального членства, ибо не обладала партийным билетом. Это не мешало ей «вести беспощадную борьбу со всеми лживыми идеологиями буржуазного прошлого», как сказано было в манифесте «ком-футов», который она сочиняла вместе с Осипом и Маяковским.
Петроградская культура, однако, хирела с космической скоростью. После бегства ленинского правительства в Москву (март 1918-го) центр культурной жизни, естественно, переместился в новую, то бишь в старую — допетровскую — столицу. Никто в точности не знает, кто из членов семейного триумвирата первым подал мысль о необходимости жить неподалеку от власти. Зная инертность Брика и зависимость Маяковского, можно, не боясь ошибиться, сказать, что инициатива принадлежала именно Лиле. Так или иначе, в первых числах марта 1919 года все трое покинули увядающий город и отправились за Синей птицей в Москву. Роман Якобсон, у которого были всюду солидные связи, исхлопотал для пришельцев комнату в Полуэктовом переулке, в одной квартире с их другом, художником Давидом Штеренбергом. Комната эта воспета в известных стихах Маяковского: «Двенадцать квадратных аршин жилья. Четверо в помещении: Лиля, Ося, я и собака Щеник».
Это была самая трудная зима для постреволюционной России. Беспощадный большевистский террор, с одной стороны, гражданская война и блокада — с другой, обескровили богатую некогда страну и ввергли ее в величайший хаос. Голод и холод царили в советской столице. Водопровод и канализация не работали: Маяковский запечатлел и это в своих стихах, рассказав о том, как в уборную ходили пешком через всю Москву — на Ярославский вокзал.
В квартире в Полуэктовом от старых времен сохранился, по счастью, камин: в нем жгли, согреваясь, карнизы, ящики, доски, все, что поддавалось огню и что можно было достать. Каминную трубу однажды «заело» — все обитатели, включая собаку, чудом не угорели. От обледеневшей стены спасал висевший на ней ковер с выпукло вышитой уткой. О реальной утке — на обеденном столе — в этом хлебосольном доме пришлось надолго забыть.
«…Только в этой зиме, — писал Маяковский восемь лет спустя в поэме «Хорошо», — понятной стала мне теплота любовей, дружб и семей». И — совсем уже прямо: «Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие, горячие до гари». Глаза Лили…
У спекулянтов в голодной Москве все же можно было что-то достать — за баснословные деньги. Но денег-то как раз и не было — гонорары платили настолько скудные, что жить на них не смог бы никто. Лиля приняла и эту реальность, предпочтя дело нытью. Процветал лишь тот, кому было чем торговать. Что мог выставить на продажу человек ее круга? Такой товар Лиля нашла. Собственноручно переписала «Флейту-позвоночник», не забыв отметить на первой странице: «Посвящается Лиле Брик». Маяковский сделал обложку и снабдил уникальный сей манускрипт своими рисунками. Этот поистине исторический экземпляр Лиля отнесла букинисту — тот знал толк в раритетах, тотчас нашел покупателя, который щедро расплатился за доставшуюся ему реликвию. Целых два дня Брикам и Маяковскому было что есть…
Лето, как всегда, принесло облегчение: земля спасала изголодавшихся людей своими дарами. Добровольческая Белая Армия генерала Деникина приближалась к Туле, откуда рукой подать до Москвы, но здесь, в красной столице, жизнь шла своим чередом. Как и многие москвичи, Брики и Маяковский сняли подмосковную дачу, не изменив давним и мирным традициям состоятельных горожан. Выбор пал на поселок Пушкино, где некая гражданка Румянцева отдала им на дачный сезон (не даром, конечно) «избушку на курьих ножках», тоже воспетую позже в стихах ее знаменитого постояльца. Тут же поселился и Роман Якобсон.
Питались грибами — лес с однообразной, но дармовой едой подступал почти к самой дачке, отделенный от нее лишь живописным лугом. Маяковский много работал, Лиля безотлучно оставалась при нем. Это был, вероятно, хоть и очень короткий, самый спокойный, не замутненный ничем период их отношений. То и дело поэт отрывался от бумажного листа, и тогда устраивали розыгрыши, дурачились, вели себя так, словно и не шла совсем неподалеку братоубийственная война.
Как-то в саду играли в крокет. Был знойный, солнечный день. Хорошо знавшая, как идет ей быть смуглой, Лиля избавила себя от излишней одежды, которая, как известно, лишь мешает загару. Какой-то зевака стоял у забора, глядя на нее во все глаза. Она весело крикнула ему: «Что, голую бабу не видел?» И уже готова была расстаться с остатками тряпок на теле. Зевака срочно ретировался. Маяковский смотрел на нее с восхищением: к зевакам он не ревновал…